16
Александр пришел днем. Такой свежий и блестящий. Выбритый до мельчайшего волосочка, обычно оставляемого мужиками где-нибудь на шее, на яблочке. Синяя отглаженная рубашка чуть ли не хрустела. Его розовые ногти с белыми лунками заставляли меня прятать свои руки — совсем не уродливые, с длинными пальцами, но всегда с обглоданными ногтями.
Я сидела за пианино вполоборота к нему. Наигрывала одной рукой и рассказывала о медосмотре в новой школе. Он сбегал вниз. Купил шампанское. И все рухнуло. Вдруг. Все полетело в пропасть. Он выпивал за меня, за мою новую жизнь, за школу…
Я никак не могла припомнить, как же он сказал — всего минуту назад, — то ли «расстанемся», то ли «мы должны расстаться». Меня это очень мучило. Именно — как он это сказал. Я разревелась.
Встала перед ним, захлебываясь слезами и соплями, разговаривая детским голосом. Прося его, умоляя. Неизвестно даже о чем — «ну, пожалуйста, ну, Сашенька, миленький, ну, пожалуйста…» Как провинившийся ученик, теребя заусенцы, опустив глаза. И мне стыдно было. Так стыдно… А ему… жалко меня. Он прижимал мою голову к плечу, к шее. От него пахло по-новому. Он гладил меня по голове, а я шептала ему в шею, икая от слез: «Ну не бросай меня, Сашенька, пожалуйста…»
Пришла Ольга. Александр решил воспользоваться ее приходом, чтобы отвлечь меня. Стал весело расспрашивать о лете. Решил сбегать еще за шампанским. Я увидела его идущим к дверям и бросилась за ним. «Нет, нет, Саша! Нееет!» Он стал уверять, что только на одну секунду, что тут же назад. Сказал: «Ты веришь мне?» Боже мой, да. Да, я ему верю. Но как же я могу ему верить?…
Я, захлебываясь, пыталась что-то объяснить Ольге. Но что я могла ей объяснить? Она пыталась меня успокаивать. Как-то стыдясь и неумело обнимая меня. Я прижималась к ее щеке своей опухшей мордой и видела ее нежную, мягенькую мочку. Я часто дурачилась и просила Ольгу позволить поцеловать ее. И она позволяла мне… «Оолеееечкаааа…»
Мы услышали с лестницы гром его ботинок, сбегающих через три ступеньки вниз, — лифт поднимался на пролет выше. Оля пошла открыть. Я побежала к зеркалу. Как ведьма я была! Как будто и не загорала, только белые и красные пятна на лице. Я успокаивала себя, прижав руки к щекам, а они оттягивали щеки вниз. Я беззвучно шевелила губами, которые выворачивались наружу. По всему моему телу пульсировал строгий голос: «Все. Все. Все».
Шампанское! Мы праздновали?… Ха-ха! Летний роман закончен. Я буду вспоминать тебя с грустно-приятным чувством, моя маленькая девочка. А как же хвостик, корова, ослик?… Как только новая волна истерики подходила, я еще сильней затягивалась сигаретой, еще вливала в себя колкие шарики шампанского. Я подумала, что должна немедленно что-нибудь сделать. Чтобы все вернулось, как было. Будто он и не сказал ничего. Я вскочила и, прикрывая, поддерживая свой ужасный рот, как при подступающей рвоте, выбежала из комнаты…
Я брошусь сейчас в пролет. Ах, как высоко-то! Нет-нет. Это очень быстро. Он не успеет! Я ведь должна дать ему время догнать меня, вернуть! Колени трясутся, и материн шлепанец соскальзывает с ноги. Александр выходит. Шлепанец прыгает по ступенькам, а я смотрю за перила, вниз. Александр хватает меня, подбирает тапок и, взяв меня на руки, бережно несет вверх по лестнице. В квартиру, по коридору, в комнату. Он кладет меня на диван, и я засыпаю. Проваливаюсь, будто в черный пролет.
Зачем он называл меня любимой, даже когда сказал «расстанемся»? Он не исчез потихоньку, он пришел мне объявить, что мы «расстанемся». Почему?! Он ведь кровь мою пил. Шрамик еще такой нежный. Может, он не может простить мне, что я заразила его? Но мы даже ни разу не говорили об этом! Он только однажды сказал: «Он должен быть наказан».
— Который час?… Саша?
У меня альт, ломающийся посередине каждого слова в колоратурное сопрано. Глаза у меня, как у самого китайского китайца. Так опухли веки. Он не поднимает головы с рук, лежащих на спинке стула, и говорит, что уже десять и Оля придет завтра утром. Он усталый и тихий. Я включаю громадный магнитофон, стоящий на окне, из которого я собиралась вылезать на лестничную площадку. Сашка смотрит на меня грустно и… виновато? Да.
Кто-то омерзительно лживо пытается передать чувства с магнитофонной ленты. По системе Станиславского — вживается в героя. Я беру блокнот и рисую Александра. Он в свитере цвета вина, к которому подлили много воды — так выпить хотелось. В свитере с ворсинками седыми. С седыми, как в его волосках. Которые я выдергивала. Чтобы у него седых волос не было… Старательно вырисовываю тупой нос его ботинка.
Как же гадко сюсюкает голос о «дорогой пропаже»! Ничего-то он о пропаже не знает. Я не выключаю, а рву магнитофонную ленту. Голова кружится, и я падаю, задев локтем за угол столика. Рядом с диваном, с окном.
— Если ты уйдешь, то я выброшусь из окна. Ты будешь виновен.
Я говорю это очень уверенно. Как радиодиктор, объявляющий время. Сижу на полу у дивана и объявляю. Тихим, спокойным, уверенным голосом. Он не хочет скандала. Остается. С условием, что мы спим раздельно. Я сама это предложила.
И вот я раскладываю и застилаю диван. Для него. Сама я буду спать на раскладном кресле.
— Я остаюсь, остаюсь. Ты только успокойся, пожалуйста…
Будто он боится — такой у него голос. И ему как будто стыдно — свет тушит. Все же я вижу его. Сидя на диване, он снимает свитер цвета одного глотка вина. Рубашку. Я вижу его тело. Грудь. Я неверящими глазами смотрю на него. Я, я! лежала вот в этой предплечной ямке?! И думала, что ничто на свете не может быть страшным, потому что у меня есть вот эти руки, которые уже снимают с себя джинсы и перекидывают их через столик, на пуфик…
На нем белые трусики. Они светятся, будто фосфорные. Это из-за загара. Как же он не хочет, чтобы я видела его! Какие быстрые движения! Скрытные. И вот мне его уже не видно. Он весь под одеялом.
Я сама раздеваюсь. Остаюсь в трусиках и футболочке. Раздеться догола, залезть к нему под одеяло, прижаться всем телом, целовать…? Стыдно. Да и невозможно. Я запираю дверь изнутри и кладу ключ себе в трусы. Он вздыхает и говорит, что я ненормальная. Я ложусь на раскладное кресло и плачу.
* * *
Я засыпала на этом кресле с печеньем во рту. Совсем маленькая. Я слушала храп дяди Вали с дивана и смотрела на елочные игрушки. Мне было страшно заснуть — я боялась, что пропущу волшебство. Ведь они оживут и улетят в форточку. Которая всегда была приоткрыта — маме был нужен свежий воздух… Восемь месяцев назад она стояла на коленках перед этим вот креслом. Брат тогда почему-то спал в бабушкиной комнате, а мы с мамой в этой. Она плакала и просила довериться ей, рассказать. Я притворялась спящей. «Что происходит, доченька? Где ты, с кем, что с тобой?» Сказать ей: «Ах, мама, я еблась?…» Для моей мамы слово «мужик» — что-то из ряда вон выходящее. Может, есть другие мамы, которые не поволокли бы меня в детскую комнату милиции, а позаботились бы о том, чтобы не было «плачевных последствий».
Врать лучше всего ближе к правде. Пропускай только, что не хочешь сказать. Так мы и делали. Мы. Конечно, я была с Ольгой. «Засиделись, было уже темно, метро закрыто, на такси денег нет… телефона в квартире не было…»
В той квартире, где мы на самом деле были, было все. И там была не наша подружка, а трое здоровенных мужиков. «Что же можно делать всю ночь?» — не унимались мамы. «Музыку мы слушали. Ей только на несколько дней дали совсем новые диски…»
Мы действительно слушали музыку… Точнее будет — музыку слышно было сквозь наши страстные стоны и рычания ебарей. В квартиру мы попали из бара «Баку». Нас с Ольгой «сняли» из бара. В «Баку» только этим и занимались. Известные всему «центру» валютчики, фарцовщики, кагебешники, прихватчики баб, картежники, конечно же, не музыку нас слушать пригласили!
Я была менее наивна, чем Ольга, и преследовала познавательные цели. Она же, когда уже была без штанов, думала, что ничего не произойдет. Мужик, который был с ней в ту ночь, полгода назад, встречая нас на Невском, называл ее булочкой и пощипывал за щечку. Теперь он щипал ее за все остальные мягкости…
С большинством я и не помню, как мне было. Любопытно. Наблюдать было интересно очень. Как бы со стороны. Качается, глаза закрыты, вдруг смотрит туда — туда, куда его хуй входит, — половинки зада сокращаются, сжимаются — оргазм. Мои оргазмы по пальцам можно было сосчитать. И старание мужиков надо мной скорее раздражало. Мне важно было то, как все происходило…
Но я кончаю с Александром! Я сижу на нем, извиваюсь, плавно раскачиваюсь и кончаю. Кончала! Он больше не хочет этого. Так ровно дышит — спит уже. И не хочет меня. Чтобы я была в его руках, поднимающих меня вверх, скользящим движением вниз, по себе, — так, что я верхом пиписьки провожу по самому началу его члена… вниз, на себя, глубоко… Не хочет видеть моего лица, которое — сам ведь мне говорил! — тихое, с чуть приоткрытыми глазами, и зрачки слегка сведены к носу.