Я бывал наездами на даче. Первым делом заглядывал к родной старухе. Скуластая, с волчьими глазами.
А тридцатого декабря 2000-го я шлялся по темени с местными. Вернулся в дом, а Анна не спала.
— Тебя дожидаюсь, Серега! Сережка ты моя золотая…
Попросила вина, я поднес ей.
— У-ух! Больно сладко. На, допивай!
Я допил рюмашку.
— Ты, Серега, придвинь стулья к постели-то. Я ночью ничё не соображаю, разметаюсь вся…
Я придвинул, и над придвинутыми креслами мы обменялись рукопожатиями. Бабушка трясла мою руку, обхватив двумя, костистыми:
— До свидания! До свидания, товарищ дорогой!
А наутро, когда я стал ее будить и поднял, она забила рукой, как крылом. И глаза ее закатились, мычание сорвалось изо рта. Страшно стрекотала вверх рука.
Через двое суток она умерла. Веки прикрыты, я наклонился, в сером глазу отражался дневной свет. Поцеловал холодненькую щеку. Подержал бабушку за кисть, прозрачная кость, желтая дымка кожи.
Утром мы с соседом тащили гроб, ноги увязали в снегу. Мы тяжело дышали. Из ворот напротив насмешливо следили за нами ребятишки. Автобус дернулся — и тут, глядя на прокопченные фигуры крыш, думая о петухах, и курах, и козлах бородатых, я и всхлипнул. Ну а больше не слезинки. Автобус трясло, по полу ворочался лакированный гроб.
Что сказать про отпевание… Оно, как перезрелая слива, заполняет храм изнутри и давит. Пришел черед кладбища, где прощально открыли гроб. Гордая Анна Алексеевна. Сухая морозная поземка неслась, свечи горели, цветы благоухали. Гроб заколотили и опустили. Мерзло стучала земля. Какой высокий звук! Словно небесный гром…
А меня замучила тоска, читатель, припадки тоски. Черная-черная тоска. Черный инфернальный рот приник к левому соску и засасывает мое нелепо булькающее сердце. Я выглянул в окно. И такая тоска охватила сердце. И тут это со мной приключилось. Грубые комья в горле. Я пытался вздохнуть, вкус земли во рту, ноздри щекотал земляной запах. Кладбищенская глина… Я крутил головой у окна.
Хороши существа, не подозревающие о смерти. Прекрасны дети. Девочки с прыгалками. Девочки, взлетающие на качелях. Жрущие моченые яблоки девочки. Хорош мальчик Сережа, плюнувший. Некоему юмористу я в детстве… Он начал: «Какой красивый ма-альчик!» А я ему плюнул в бородато-смуглое лицо.
И я обращаюсь к потомкам. Вас нет еще. Вы не зачаты еще блондинистой, красной изнутри мамкой Леной. Орите, ребята, кидайтесь камнями и стреляйте метко. Всею жизнью своей громыхните: «Ура!»
Не слышу.
Громче!
…а-а-а!!!
Еда
Я хочу вновь увидеть мир надежным и ясным — закрыть глаза, протереть глаза, вернуть детское чувственное восприятие жизни. Я вышел за ворота и замер. Гниет под ногой лист, бритвенно блестит за черненькими кустами рельс. Мчится зверь поезда. Гудок так близко-резок, как вкус рябинины, оранжево лопнувшей во рту. В пролетающем поезде есть что-то трагическое. Как будто вагоны проносят твоих покойных знакомых. Звучат в голове стихи нигде не печатавшихся поэтов, которые декламировал мой крестный Красовицкий: «Молодость проходит электричками — восемнадцать, девятнадцать, двадцать!» — и еще другие: «Вам здесь сходить? А мне гораздо раньше… — сказал он и сошел с ума».
Дохлая крыса лежит в профиль на земле. Вялое ушко, ветер шевелит кончиком хвоста. Ты дохлая, а я живой! Я перешагну. Я через эту крысу ощутил полноту жизни.
Бывало, люди крыс и ворон жрали и друг друга… От голода. Одна старушка с тонко прочерченным лицом рассказывала, что в ленинградскую блокаду «я просто металась от голода! И тут заметила в углу паутину. — И она балетно повела рукой. — Я ее сняла, и с таким удовольствием съела, и изумительно подкрепилась!» Жратва — важное дело! Марш челюстей и насыщение надо прославлять. А голод надо ругать, голод уродует, сводит с ума. Ну и модная жвачка бессмысленна. Чавканье пустотой. Жуют не прекращая, без пауз мои сверстники резину. Сплевывают. Асфальт весь в белых присохших плевках.
А настоящая еда одухотворена. По-разному можно есть. Заблестеть губами и трескать за обе щеки. Деликатно вкушать. Быстрое одинокое насыщение… Стыдливое прилюдное проглатывание… Степенный семейный обед… Еда как принуждение, детские ложки манной каши.
Приезжаешь из города усталый, еле дотаскиваешься до лесу, а там силы все прибавляются и прибавляются. Родина — это грибы и ягоды. Ходить по грибы, по ягоды, по орехи — сил набираться. Найти гриб — одно из первых чудес детства. Ощущение нереальности, когда ты его сорвал. Держишь за ножку, и нарастает гул атомного взрыва.
За границей под душным целлофаном стерильные шампиньоны. А в России живая ширь грибов. Пенек с опятами — целый домик с веснушчатыми детьми! «Скользкие, как цыганские дети», — говорила одна девочка, промывая золотые маслята. Или хрупкие нежные сыроежки, точно цветы в семье грибов: зеленоватые, лимонные, сиреневые, красные. Лисичка похожа на зародыш лисенка… Подосиновик, подберезовик — добры молодцы, приближенные к белому, его гвардейцы. Белый — царь грибов. Гриб-удача, настоящий приз! Понюхаешь — дух захватывает, весь лес вобрал он в себя.
Иные грибы на расстоянии излучают яд. На колышущихся ножках желтовато-зеленая отрава предупреждает о близости бабы-яги. Узорчатые расписные теремки. Зловредные черные зонтики. Бледная, как смерть, поганка.
Драгоценные огоньки ягод! Рвать малину, царапаясь. Бруснику, чернику, костянику… В детстве я звонко вызывал: «Земляничка, земляничка, покажи мне свое личико!» А грибник рядом шутил: «Она тебе свое личико не кажет, она моего, старого, пугается». Набиваю ягодами рот, и как мне вкусно, как мне сладко…
А белая рассыпчатая картошка с солениями, с квашеной капустой, политая подсолнечным, с Украины, маслом… Такого нигде нет! Хорошо копать картошку. Надавить на лопату, поддеть, и куст у меня в руке, и болтаются дурашливые бубенцы картофелин. С отрадой отряхиваю от земли плод.
Суп. Второе. Третье. Не поел первого — как будто и не ел, без первого обед не настоящий. Я скандирую: «Щи! Борщ! Уха!» И иностранное слово: «Бульон!» — подхватит мой батальон…
Рыбу люблю, но не вареной. Хладнокровная, полная речных бликов подводных, у нее суть водянистая, а сама она с чешуей, жиром — серо-белая. Заумная тварь со сложными костями. Вываренная, приобретает особую заумь.
Сало — сила! С черным хлебом. Хлеб люблю черный, с водой, с луком, с солью. В детстве я буквально воспринимал выражение «хлеб с солью», оно звучало для меня заманчиво. Я фантазировал, как освободителем въезжаю в город и мне преподносят хлеб с солью. И я лакомлюсь этой достойной наградой за мои победы.
У моей невесты фамилия мясиста! Я нормально воспринимаю сырое мясо, огромные красные цветы мяса, еще насыщенные жизнью. Розовый пар. Свежее мясо — как море на закате. И такое скоротечное, прямо на глазах темнеющее. Сумерки мяса. Надо готовить, не дожидаясь мясных сумерек.
Обычно, поев, говорят: «Спасибо», так и в столовой можно сказать, а в «Макдоналдсе» придет в голову «спасибо» сказать? Не противно тут? А что-то очень никак, точно под наркозом. Меткие жесты персонала, твердыни столиков, белые стулья, ввинченные намертво в блестящий кафель. День за днем длится операция. Высасываю кока-колу, заманчивая жижа, стеклышки льда стучат по зубам. Сколь ни пей — жажду не утолишь, лишь во рту все жестче вяжет, и странный ком вспухает в горле. Картофель-фри, сальные желтенькие нетопыри. Кусаю гамбургер. Под гнетом пухлого теста — мясо, как жеваная газета. Подвкуснено кетчупом. Ну, вроде наелся.
Еще равнодушен к шоколаду, ко всяким искусственным сластям. Само слово «сластена» отзывается глухой темной неприязнью. Фу, сладкие слюни тягучие… И торты, эти пышные хоромы с кремовыми лабиринтами, не приемлю. Кусочек отрежу, не больше. Съесть целый торт — все равно, что быть придушенным подушкой.
Мне говорят: литература, литература… Крик «ура!» — это, я понимаю, искусство. Надо же было такой звук издать! Когда я думаю об «ура!», перед глазами вспыхивает широкое поле, заваленное трупами азиатов, стрелы, обломки копий. Вонь. И заря алеет. И над полем невыносимый беззвучный крик. Запределен мертвый человек — мясо, мозги, кость! Выплеснулась человечья кровь — и меня ответно выворачивает ужасом.
Но ведь пили вина из черепов врагов. Пировали среди трупов. Сам пир отражал недавний бой. И жар, и лязг, и кипение! Зверство! Мясо дымилось… Текли красные струи вин…
Прикид
В электричке на скамьях жмутся прокопченные тела, такие же тела нависают. Разносчики протискиваются, вертя товаром. Прекрасна разносчица — из вагона в вагон, изжелта-сухая, ситцевое бежевое платье в мелкий зеленый цветочек… ПЛАТЬЕ!
Вон — скромный пенсионер, как гриб сыроежка, под мятым КЕПИ. Расселась баба, лицо в крупных ползающих каплях пота, тележка охвачена ногами. КОФТА черная, в огненных блестках. Мужичок, солнечная копоть костистой рожи. Ворот желтой РУБАХИ расстегнут… Затравленное лицо малолетки, будто косой плевок. Алая ТИ-ШОТКА с белым английским слоганом.