Серебряный крест возмущенно качался на животе. В коридоре поп чуть не налетел на Филиппа.
— Антихристы! Как без веры жить станете? Сопьется народ без страха, изверуется.
— Ну-ну, батя, не ругаться, — предупредил его Солодянкин. — Есть у нас вера. Мы в социализм верим.
Потом было собрание, и Петр рассказывал школьникам о том, за что стоит советская власть, что в Вятке теперь есть клуб под названием «К свету», что будет в булычевском дворце Дом науки, искусства и общественности и что все это для простого народа, что надо жить по-новому, петь новые песни.
Вера Михайловна, облитая малиновым жаром, с удивлением смотрела на Капустина, и в ее взгляде было столько восхищения, что Филипп с неодобрением заключил: как на святого смотрит.
Петр, видимо, этот взгляд чувствовал. Перед тем, как разговаривать с Верой Михайловной, поправил мысок льняных волос на своем лбу, обтрепавшийся до ряски рукав пиджака быстро загнал под рукав кожанки.
— От интеллигенции, от учителей особенно, мы ждем огромной помощи. Надо в Тепляхе Народный дом открыть, библиотеку, а сколько неграмотных у нас!
Говоря, Капустин все время смотрел на Веру Михайловну. Только иногда на другую учителку — Олимпиаду Петровну. А та, видать, старая дева, вся ссохлась. Да и скроена была по-мужиковски.
Еле-еле ушли из школы.
— Приглянулась, видать, тебе учителка? — сказал Филипп.
— Ты что это городишь? — рассердился Капустин.
— Я ведь видел.
Капустин сплюнул.
— Ты как говоришь-то: надо волосы дыбом иметь? Вот у тебя теперь мозги дыбом.
«А видно, что у самого волосы дыбом», — подумал про себя Филипп, не сдаваясь.
* * *
Этой зимой вчетверо против прошлогодней было в волости мужиков. Приехали с фронта бедовые, скорые на дело и расправу солдаты, не подались зимогорить бородачи и не добравший до солдатчины годы подрост. Слышно, двухдомные истобенские лоцманы и те не двинулись на разлюбезную реку Енисей, остались у баб под боком. Пимокаты тренькали струной не за Уралом-горой, а в своих избах. Расписной токарной безделицей, корчагами, горшками, глиняными свистулями, разрисованными валенками, глазастыми секретными сундучками из капо-корешка, гармонями и гармониками, соломенным выдумным товаром завалены были зимние сельские базары. А лапти, рогожи да липовую, берестяную утварь — сита, корыта, туеса-бураки, пестери, кадушки, ушаты, ступы, чаны, лохани, ложкарские поделки и в счет нечего брать. На версту вытягивался щепной да лыковый ряд. И на ярмарки, и на частые нынешние сборища валил народ валом. У наслышанного, видалого люда ко всему незаемный интерес.
И в Тепляхе в этот день березняком взнялись оглобли. Продираясь следом за Митрием и Капустиным сквозь путаницу подвод, с тревогой думал Филипп о том, что будет им сегодня жарко.
Сеном и овсом, а то и просто яровой соломкой похрупывали лошадки, на крыльце стоял гул, смачная ругань и гогот. А около крыльца, как глухари на токовище, расхаживали молодые мужики, подъедая друг дружку. Останавливались, того гляди сцепятся.
Те, что помирнее, угощались самосадом.
— Из листу-то слаб, пустой он. А вот корень дерет.
Кисеты у тепляшинцев были тугие. За войну обучились старики да калеки растить свой самосад. А он у каждого разный, не на одинаковый манер, как солдатская махра: один попробуешь, другой интересно курнуть. Так и дымили.
Прибрел на собрание даже Фрол Ямшанов, задавленный бедностью мужик, который жил, почитай, одним лесом. Зверье да птиц он любил больше, чем людей. Над своей лохматой, пьяно запрокинувшейся лачугой поднимал скворешни и дуплянки. Когда дуплянки делал, точно знал, какая птица жить станет, иволга ли, зеленушка ли. Тепляшинцы, что побогаче, считали его блаженным. Он один на все село жил в курной избе. Дочери его, смирные, работящие девки, даже не ходили никогда на гулянья, потому что от волос и одежды пахло дымом.
Стоял он теперь в армяке, подпоясанном лыком, и забило улыбался, слушая гогот.
— Мотри-ко, Фрол, ты как на свадьбу собрался.
— Невеста-то будет. Аграфена-мельничиха, слышно, едет. У нее добра-то за пазухой хватит.
— Го-го-го! Не сплохуй только.
Сандаков Иван как-то углядел Петра и Филиппа.
— А ну, мужики, расступись, расступись, дай дорогу, — и через густой запах овчины, самосада и сухих трав провел в летнюю половину дома.
Стенописцем мороз изукрасил здесь потолок и стены, каждый гвоздик, каждую паутинку отделал белым бисером. Вдоль стены засели бородачи, глядели неприветливо из-под насупленных бровей.
К столу тянулись представители от деревень, снимали вареги, сморкались, задирали полы, изгибаясь, из-за трех одежин доставали мандаты: все законно — обществом посланы. Вкатилась завернутая в ковровую шаль фигура, руки растопыркой, концы шали пропущены под мышками, на пояснице узел. Из поднявшейся шалашом шали бубнит что-то.
— Эй-эй, рассупоньте-ко, бабы, мужички-и!
Выскочил артельный человек Степанко-портной, вертанул фигуру на месте, грохнул хохот. Пойми попробуй. Вроде на веселье наладился народ, не на драку.
Петр к сельской публике привычен, подсел к солдатам. Откуда? Есть ли кто из Питера, Екатеринбурга, иных больших городов? Из этих надежнее найдешь сочувствующих большевикам. Вроде есть. Да и вчерашние мужики держатся табунком.
Фигуру освободили от шали. Оказалась бабища. Пунцовая, круглая, что ступа, не в обхват. Из таких, что мешок-пятерик вскинет на спину и не ойкнет.
Зубоскалы опять насели на Фрола, который сидел на краю скамейки, поглаживал белую, как облупленное яйцо, лысину:
— Эй, Фрол, невеста прикатила.
— Да что вы, мужики, я женатой! — выкрикнул тот на серьезе.
— Ничего, старуху продай.
— И даром ее у него не возьмут. А вот Аграфена-то на сметане сбита.
Аграфена повела злой бровью.
— Сбита, да не для Тита, — и пошла к Сандакову.
— Ты чего, тетка? — уперся взглядом в нее Сандаков Иван.
— Как чего? Выборная!
— Откуда ты? Мандат есть? Покажь!
— Мне наказали, — доставая из узелка бумагу, выкрикнула Аграфена, — чтобы антихриста не примать. Как жили деды, так и жить безо всякой коммунии! Так вот…
И пошла, раздвигая толпу неохватной грудью.
— Аграфен, а бают, при коммунии какого хошь мужика выбирай. Любо ведь! — выкрикнул Степанко, мужик несолидный: брови торчком, усишки торчком.
— Погоди, погоди, — оборвал Сандаков. — Хватит трепаться. Вот зачнем голосовать, тогда…
— Зелье баба мельникова вдова, — пояснил Митрий на ухо Филиппу.
То, что бойка, и так видно. От такой реву и визгу будет.
Наконец уместился народ. Нечесаные головы, телячьи треухи, папахи с вмятинами от старорежимных кокард, реденько бабьи платки. Учительницу Веру Михайловну усадили сразу вперед к столу. Пусть дело ведет. Не Пермякова же Зота сажать. Он там поднакрутит. Еще председатель Сандаков Иван первого слова не успел сказать, со стен и потолка закапало от людского тепла. Хоть двери были нараспашку, а свежести никакой. На пороге толчется народ, в сенях не повернешься. И на крыльце, слышно, топчутся люди.
Видно,