с грустной улыбкой много пожившего человека. По первым словам он понял, что Лиза хочет смягчить его огорчение, но скажет о том, чтобы он не надеялся на нее.
— Я давно заметила вас, Петя. Вы такой решительный, такой умный. Я даже вас побаивалась. Вы хороший.
— Золотите горькую пилюлю? — спросил он, вдруг заразившись бесшабашной прямотой. — Тогда уж лучше сразу: не надейся — и все.
— Но, Петя, вы…
Он повернулся и зашагал, зная, что все разбито, что он неудачник, которому уготована одна работа, только работа, речи на митингах. И, конечно, теперь он вгрызется еще больше в дела.
Он слышал за спиной быстрый постук ее каблуков, тихий зов:
— Петя, вы не сердитесь, — но не обернулся.
Дома в узкой комнатенке он много курил, не знал, как утишить свою взбаламученную душу.
«Хоть бы сказала, что любит другого или…» — обижался он. Потом пришла мысль, что он все-таки дурак, бух сразу: «Люблю!» Нельзя так, нельзя.
А на другой день Лиза, как и прежде, порхала между исчахших пальм, игриво улыбалась и звонко заливалась смехом. Только подойдя к нему, затихла с грустным лицом.
— Извините меня за вчерашнее, — трудно выговорил он и так нажал на ложку, что она хрупнула, разлетевшись надвое.
— Я вам хотела сказать, Петя, — не слыша, что ее зовут от столов, проговорила она грустно, — что незачем вам связываться со мной, я замужем была. Я буду вам в тягость. А вы найдете скоро… Вы и ревновать бы стали… Да сейчас, сейчас иду!
— Я ревность не признаю, — сказал он упрямо. — Это недостойно, если любишь…
— В жизни-то всякое бывает, — умудренно проговорила она. — Ну, я пойду.
И опять расцвело лицо улыбкой, зазвенел смех.
А через час Капустин уже трясся в поезде. Ехал с продотрядом в Котельнический уезд.
Недели полторы не был он в Вятке. Все это время заставлял себя не думать о Лизе. Но думал. Вот и город. Станционные огни зеленеют светляками, шумят бестолковые толпы мешочников. Ему не хотелось идти в свою неприютную комнатушку: представилось, как докрасна калят дежурные «буржуйку» в горсовете, решил: «Там пересплю». Вдруг из толпы мешочников навстречу ему бросилась женщина. Он не узнал еще, но сердцем понял — Лиза.
— Что так долго-то, Петя? — сказала она, и по тому, как дрогнул голос, он догадался: ждала и думала о нем.
Их толкали сундуками и пестерями, ругали, а они стояли. Лиза, встревоженная, покорная, подняла к нему лицо с ресницами, опушенными куржевиной. Петр смотрел в ее глаза, и ему казалось, что забитый снегом перрон медленно кружится.
* * *
Солодон летел, взметая снег. Студеным серебром сияли в лунном свете снега. Была такая же ночь. И ехал Петр радостный, ехал, чтоб рассказать о Лизе: матери больше всего обижаются, когда, женившись, дети не поспевают сообщить им об этом.
А Филиппу Капустин сказал:
— Ты зря меня Верой Михайловной сегодня попрекал. Мы с Лизой поженились.
— Чего сразу-то не сказал? — нашелся Филипп. — А я уж думал… — и не стал договаривать. И так понятно, что чепуху думал тогда.
Промелькнул реденький осинник, санки выскочили к каменному двухэтажному дому, сутуло стоявшему углом к улице. Вот он, отцовский дом!
Петр постучал в раму. В доме, видимо, еще не спали. Желтел свет в большой обеденной.
— Петенька, миленький, приехал! — запричитал в ограде дребезжащий голос, и у Капустина сдвоенно ударило сердце. Мама. Обнял, прижал к груди. Похудела, изволновалась, плечи костлявые. Умиленно узнал запахи закваски, печи, которые всегда исходили от матери.
— Ну что ты, не плачь, ведь приехал я, — бодро проговорил он. — Кто дома-то?
— Все спят. Мы со стариком вот уснуть не можем. Все про вас-то думаю. Ладно ли?
Подошел к Капустину дряхлый пес, обнюхал сапоги, признал в нем своего и преданно ткнулся по давней привычке в колени, излизал руки.
— И ты, старый, узнал меня, — обрадованно потрепал его Петр за уши. — Я ведь тебя еще щенком помню. Ну, пойдем, Филипп!
В доме было все таким, каким бывает в обычных деревенских избах: широкие лавки вдоль стен, полати, корчаги с водой в кути, сарайный сумрак. Только застекленный буфет да стулья говорили о том, что люди живут зажиточные.
Мать суетливо щепала лучину, вздувала в печи огонь. Отбежав от шестка, смотрела на Петра.
— Забыл ты нас совсем, Петенька. Забыл.
Петр думал о том, что скажет матери о Лизе, когда все уснут. На людях об этом говорить не хотелось.
— Ну что ты, мама, — разводя руками, оправдывался Капустин. — Теперь не до поездок, вот по пути случайно завернули.
— Ты уж, бают, больно вкруте приступаешь. Поостерегся бы маненько. Народ ныне вон какой!
— Ничего, ничего, — стаскивая скрипящую, как крепкий капустный вилок, кожанку, успокаивал ее Петр. — Это вот товарищ мой Филипп. Он тоже сказать может: все у нас хорошо.
Петр был в заношенном, с ряской на рукавах пиджаке, мать сразу это заметила.
— Обносился, жданой. Похудел-то как и вырос вроде, Петенька.
В длинной комнате с огромным, как в солдатской столовой, столом, восхитившим Филиппа, около бюро с башенками колдовал над счетами сухотелый, птичьего склада, старик в засаленных, потрескавшихся, как земля в зной, валенках. Он чем-то неуловимо был похож на Петра.
Старик снял оловянные очки, негостеприимно спросил:
— Пожаловал все-таки? Ну, здорово!
— Здравствуй, — сказал Капустин, и у него еще больше обтянулись скулы, глаза сделались колючими.
— С плохим али добрым пожаловал? — подходя шаркающим, ревматическим шагом, сказал старик. — Давно не был, так, поди, с добром приехал?
Да, он был совсем как Петр, такие же упрямые брови, прядь волос, и подбородок, наверное, такой же, клином. Но его закрывала борода.
— А вас как зовут-величают? — неожиданно метнул он взгляд в сторону Филиппа.
— Спартак его зовут, — сказал почему-то Капустин.
— Жид али немец?
— Человек, — обиженно ответил Филипп.
Мать бесшумно расстелила на столе скатерть, носила то нарушу с нарезанным хлебом, то плошку с растопленным маслом, то широкое блюдо щей, словно спешила отвлечь мужчин от чего-то.
— Ну ладно, поешьте исплататоровых щей, — пригласил старик.
Петр запальчиво вскинул голову.
— Я мать хотел увидеть.
— Не слушай его, Петенька, — клушей кинулась мать. — И вы, Филиппушко, садитесь. Вот яишенка, сметанка, маслице. Жалко, Афонюшки нет, жданого. Где-то в Орле мается, комиссарит.
Петр ел мало и торопливо. После еды мать хотела отправить их спать по крутой лесенке на второй этаж, куда вход закрывался, как подполье, западней, но старик опять задиристо бросил сыну:
— Вот я что понять тщуся, Петр Павлович, пошто хороших-то хозяев зорите? А-а? Всех умельных хозяев под корень!
— Это кто умельные?
— Да вон у Нелюбина лавку отобрали, рогожное дело