Вспоминая тот день, я невольно ловлю себя на одном к том же: услышав грохот, увидев дым, выходящий из провала в стене, я прежде всего подумал не о Володе. Пусть это ужасно. Но это правда. Двадцатилетний с его прямым, доэйнштейновским пониманием вещей очень бы удивился, а узнай он, как я живу теперь, наверняка подмигнул бы и сказал: «Старичок! Это же классика!»
И он попал бы в точку. Как всегда. Чудак, мальчишка! Как легко он во всем разбирался! К нему шли за советом, за его смешняцкой железной логикой. Он всегда давал правильные советы.
— На «Белорусской» сходите?
— Нет, — говорю я, отодвигаясь подальше от дверей. — Пролезайте, если сможете…
Я приезжаю. Серая муть морозного вечера. Корпус больницы светится голубыми окнами. Поднимаюсь на четвертый этаж, стучусь в дверь бокса. Тишина. Приоткрываю дверь, заглядываю. Володьки нет. Внезапная тревога сжимает грудь.
Я вижу его в дальнем конце коридора. Он стоит у окна, у рахитичной пальмы.
— Старик! Вон ты где! А я уж решил: тебя за нарушение режима попросили…
Он не оборачивается. Будто не слышит. Что с ним? Неужели подписали «смертный приговор»?!
— Марков, ау! — Я обнимаю его сзади за могучие плечи. — Прячешься от репортеров, Бриджит Бардо?
Он резко оборачивается, отталкивает и снова упирается лбом в стекло.
— Володька! Это я. Привет!
— Привет, привет… — говорит он, и я не узнаю его голоса. — Приехал, значит?
— Ну да… — я вовремя спохватываюсь, чтоб не брякнуть «как видишь», — пошли к тебе.
— Зачем?
— Что стряслось, Володька?
— Ничего.
— Врачи сказали что-нибудь?
— Нет! — упрямо, сквозь зубы отрезает он.
— Так, — говорю я, — Всё понятно. Марков вспомнил, что у больных непременно в четвертом действии бывает кризис. Родные обступают бородатого доктора в чесучевом сюртуке. «Ну-с, хм, хм, — говорит доктор, играя цепочкой от часов, — главное теперь — это хина. Будет хина… хм, хм, ну тогда… хм, хм… конечно… Кризис, господа, кризис…»
— Иди ты к черту!
— Черта нет, — говорю я. — Ты тут обскурантизм средневековый не разводи. — Беру его за руку. — Пошли к тебе.
Володька выдергивает руку.
— Слушай! Я не шучу с тобой!
Хочу снова взять его под руку, но он снова и куда решительней отталкивает меня. Он действительно не шутит. Лапа у него тяжеловатая.
— Обойдусь без поводырей! — Володька нашаривает рукой стену и медленно бредет рядом со мной, пригнув голову.
Я искоса поглядываю на него. Это сон. Чтоб на его лице — такая мрачная, недобрая усмешка… Вехи горя.
— Пришли. — Я останавливаю его перед дверью бокса. Он толкает белую дверь, входит и тяжело опускается на кровать, сидит понурясь.
— Апельсины! — говорю я торжественно. — Очередь чуть не побила твоего знакомого камнями. Просил отборных… для одного грубияна.
— Слопаешь сам! Забирай и катись. Тащат и тащат эти апельсины. Устроили… фруктовый магазин. Уходи!
Так. Это уже вполне серьезно.
Что произошло, хотел бы я знать?
— Володя, — мой голос тверд. — Скажи, что случилось?
— Ничего. — На его лице та же сумрачная усмешка. — Я… прозрел.
Я не понимаю такого юмора и говорю:
— Володька, милый! Не надо так. Нам всем тяжело. Это я, птица вольная, а у ребят, сам понимаешь — семьи, малышня, магазины. Не могут они часто приезжать. Зато приветов тебе…
— Милый!? — сдавленно, тяжело вдруг засопев, выкрикивает Володька. — Милый!?. Для всех я теперь «ми-илый». Все вы теперь знаете… не дураки, образованные, интелли-иге-ентные… Конец Маркову, отбегался. Ан всё-таки какая-никакая, а помеха. Слепой, а мешает, ходу не дает… А вот мы его по-хорошему, по-культурному уговорим, чтоб знал теперь свой шесток… апельсинчиков притащим… кушайте на здоровье… Владимир Петрович… А сами… А сами — о себе хлопочете!
— Ты что, сдурел? — Я чувствую, что темно, густо краснею.
— Сдурел. Свихнулся. Как это? Ах да… недееспособен! Мозги набекрень. Тебя ведь это устраивает, правда? Ну вот скажи… Ты для чего ко мне через день катаешься?
Что я могу для него сделать? И для нее? Неужели ничего?! Совсем ничего?
— Чего катаюсь? Для разминки!
Мне ясно — его обидели. Обидели слепого… Но кто? С какой стороны это накатило?
— Давай, давай, — ядовито улыбается Володька, — куй железо. Только не думай, что я такой уж глупенький. Все вы… друзья, пока вам чего-нибудь надо, а добудете… Гуд бай! Может, тебе фактики нужны? Из диссертации моей? Могу подарить. Конечно, зачем мне теперь это всё?.. Надо науку двигать, докторскую защищать, а я тут лежу себе, как собака на сене… Так, что ли? Бери, старичок, не стесняйся, описание накрутишь, обработаешь… Разве я не понимаю? Бери!
Мне делается душно. Это не Марков.
— Фу… — усмехаюсь я, — ну и тексты выдаешь. Только если ты полагаешь, что я хлопну дверью и выметусь, — держи карман. Не для того я пёрся через всю Москву. Не надейся.
Мне действительно не до обид. Сказать по чести, я и обижаться-то толком не умею. И потом — это от профессии. Нам нельзя обижаться. Физика пострадает. Круговая порука? Вроде того,
— Знаешь, Володька, может, и правда, приехать мне к тебе завтра? Будем считать, что сегодня меня у тебя не было… Если ты не можешь мне сказать, что случилось, — выпытывать не собираюсь. Сиди тут, пыхти и дуйся, как мышь на крупу. Если к тебе приезжают друзья-нечего на них бросаться аки собака.
— До свиданья. Не вздумай оставлять апельсины.
— Ну не воображай, что я поволоку их назад после трудового дня. Можешь отправить малой скоростью на Огненную землю. Там у них… наводнение, кажется…
Я подхожу к нему. Крепко обнимаю.
Он уже не вырывается. Я вижу, что щека его, багровая, изрешеченная осколками, начинает дрожать.
— Ну скажи мне, дуралей паршивый, что с тобой? Какая сволочь тут побывала? Только скажи — кто?
— Слушай, Мишка, жуткий вид у меня? Только честно!
— Нормальный вид.
— Врешь ты всё.
— Очень даже мужественный вид. Сразу видно — человек не бумажки подклеивал.
— Я решил. Я разведусь с Веркой.
— Тебе надо прописать душ Шарко, — говорю я, чувствуя, что стены бокса начинают сдвигаться и сейчас меня расплющат. — Помогает. Тебя что — перекололи?
— Я решил.
— Он решил! Он, видите ли, решил! Да кто дал тебе право решать за нее?!
— Я имею право. Будь ты на моем месте…
— Будь я на твоем месте — я б жрал таблетки. Хоть Веру не мучь. Ей сейчас весело, как ты мыслишь?
— Ну вот… я и говорю.
— Ты хочешь сделать, чтоб было еще хуже. Только и всего.
— Ладно, — говорит он и хмурится. — Хватит.
— Пожалуй, — соглашаюсь я.
Ничего смешного больше в голову не лезет. Я выдохся. Потерял форму. Мне не двадцать лет.
— Привет честной компании!
На пороге Вера. На ней белый халат, застегнутый по всем правилам на пуговицы, не то что моя накидка. Из-под халата видны модные брючки. Как вы думаете-что у нее в сумке? Да-да, они самые, может, даже и из Марокко.
Она бросается к Володьке, крепко целует. Я свой. При мне можно. Чмокает меня в висок. В ее голубых глазах вопроса «Ну — как он?» Я киваю, успокаивающе поднимаю руку: «Порядок». А она постарела.
— О чем говорили, признавайтесь?
— Мы как канадские лесорубы, — улыбаюсь я, — «в лесу о бабах, с бабами о лесе».
— Страшные оригиналы… Надо думать, не только канадские лесорубы…
— И заметь — не только лесорубы…
— Да-да. Вопрос века. Неразрешимый вопрос.
— Откуда доспехи? — киваю на белый халат.
— Выпросила у химички нашей.
— Как ученички, Вера? Грызут гранит?
— Не напоминай мне о них. Если бы грызли!
— Как у тебя с часами?
— Нормально, как говорят мои детки. Я спрашиваю: как жили Ларины до приезда Онегина? Отвечают: «Нормально жили». — И Вера подносит палец, к губам. Ясно. Разговор не для этой минуты. Понимающе прикрываю глаза и говорю:
— Володька! Чего молчишь? Угадай, что тебе жена принесла? О чем ты мечтал… ну?.
— Апельсины, небось? — Он чуть улыбается. — И что мне с ними делать?
— Слышишь, Вера? — говорю я. — Могли ли задать такой вопрос наши деды и отцы в 1913 году?
Мне самое время уходить. Теперь, когда она пришла, я здесь ни к селу ни к городу. Но… какая-то сила не дает мне встать и распрощаться.
— Счастливый ты человек, Мишка, — говорит Володька, — легкий человек. Все у тебя хорошо!
— Плюнь, — говорю я, — плюнь сейчас же! Сглазить меня захотел?
— Тебя не сглазишь. Ты веселый, заводной… Чего не женишься? Не понимаю.
— Видишь ли, старина, — улыбаюсь я, — никак невесты не выберу. Притязания-то у меня — сам знаешь.
— А женись вот на ней, — вдруг резко говорит Марков, — на Вере.
Зачем мне эти слова? Почему я не ушел пять минут назад? Досиделся. Я молчу. Скорей, немедля надо что-то ответить ему. Принять и отдать этот пинг-понговый мячик. Что-нибудь а том же проклятущем непринужденном стиле…