Розины слова мигом вернули Цицерона обратно – в его тело, плавающее в океане.
* * *
Ладно. Говорить он уже закончил. В какой-то момент, пока он путешествовал во времени, Цицерон оборвал свой монолог, сопровождавшийся разбрызгиванием соленой воды из носа. Пускай Серджиус сам дальше выкручивается. Да, Роза, которую Цицерон вслух поливал своим презрением, являлась для него невольным треклятым духом-хранителем, но Цицерон не желал в этом никому признаваться.
– Чего-то в этом духе я и ищу, – сказал Серджиус. – Особенно про коммунизм, про Розину жизнь в партии. Мне кажется, было бы просто здорово написать об этом песни.
– Да ведь на эту тему уже были песни, Серджиус! Твой отец, например, их писал.
Цицерон опять поплыл на спине, развернув свои мозолистые ноги в сторону берега. Может, ему заманить Серджиуса подальше – туда, где уже суши не видно? А может, там этого болвана и бросить? Цицерон греб размашисто и порывисто, плывя к барьерным островкам. Дома, стоявшие на берегу бухты – и среди них его собственный, – с их портиками и стеклянными раздвижными дверями, с верандами, мангалами и газовыми баллонами, с тысячедолларовыми телескопами, – отсюда уже едва различались. Но Серджиус, этот сукин кот – которого назвали, как сейчас вдруг вспомнил Цицерон, в честь персонажа Нормана Мейлера из “Времени ее расцвета” (интересно, сам-то бедолага знает такой автобиографический пустяк?), – Серджиус, даром что у него была впалая грудь, тощие руки и тощий зад, не отставал от Цицерона. Желание продолжать расспросы заставляло его сохранять темп. Значит, Серджиус все-таки унаследовал Розину цепкость, несмотря на ирландскую нежную кожу и квакерскую вежливость. А значит, рядом с ними сейчас находилась и Роза. Она угодила в лекарство Цицерона – будто мошка, косное ночное насекомое, которое среди бела дня влетело, будто в стекло, в толщу превосходной воды.
– Подруга твоей матери, Стелла Ким, говорила мне, будто ты совсем не помнишь Мирьям и Томми, – сказал Цицерон Серджиусу.
– Понимаю, это кажется невероятным. Мне было восемь лет, когда их не стало. Но они тогда были далеко.
– И Ленни Ангруша ты тоже не помнишь.
– Нет. Только слышал о нем.
– Да, твой дядя Ленни был тот еще мерзавец! Ни за что ни про что взял и растоптал шахматную карьеру тринадцатилетнего чернокожего мальчишки – мальчишки, которому в ту пору и зацепиться-то было не за что.
Цицерон сознавал, что на ровном месте выдумал эту давнюю обиду. По принципу “зелен виноград”, только шиворот-навыворот: раздуть важность того, что у тебя отняли, – просто потому, что отняли.
Серджиус моргнул.
– Я слышал… что его убила мафия.
– Конечно. Только это совсем не та мафия, про которую ты думаешь, Мартин Скорсезе здесь ни при чем. И “Французский связной” тоже: Ленни никак не был связан с наркотрафиком. Ему пришлось искать мафию своего же уровня – бритоголовых тупиц из Куинса. Они-то его и угрохали. Стелла об этом не говорила?
– Нет.
– Да ты ни черта не знаешь об Ангрушах!
– Но ведь вы можете мне рассказать о них.
– Если захочу.
Серджиус раскрыл рот, но так ничего и не сказал.
– Выбрось их из головы, – приказал Цицерон. Он уже выдохся.
Но Серджиус только смотрел на него, не в силах смириться с этим приказом, а под его смущенной, клубничного цвета головой колыхалось призрачное тело – раздвоенная редиска в рассоле, медуза. Может, Цицерону нужно было напасть на Серджиуса, стащить с него плавки, попытаться отмужичить этого сорокалетнего ребенка, который целиком доверился ему. Когда-то Ангруши – Роза, да и Мирьям тоже – завели себе вместо ручного зверька черного мальчишку. Ну так что – можно в отместку превратить в такую зверушку Серджиуса. Думая об этом, Цицерон вдруг понял, что, затащив Серджиуса в такую даль, так ни от чего и не уберегся. Нет, они не стали головами, отделившимися от туловищ, не смогли плыть по воле волн. Пожалуй, их головы просто встали на якорь в некой среде. Две американские головы виднелись на поверхности моря воспоминаний, силясь не утонуть в нем, а руки и ноги – те еще гребли, еще цеплялись за жизнь. А солнце над ними как молоток – колотило по их головам, а те только таращили глаза и моргали от соленого блеска. Спасения не было.
Глава 4
Случайное достоинство
Когда Цицерону Лукинсу было тринадцать лет, он в первый (и единственный) раз услышал о том, что Роза Циммер однажды сунула в газовую печку голову родной дочери. Об этом рассказала ему Мирьям Гоган в один прохладный ноябрьский день – день, врезавшийся в память множеством поразительных подробностей.
Началось все с шахмат. С недавних пор Цицерон разделывался со всеми игроками в шахматном кружке средней школы № 125, и вот Мирьям (по наущению Розы) предложила отвести его в шахматный магазин на Макдугал-стрит и познакомить с кузеном Ленни, чтобы тот сыграл с ним и проверил – а вдруг он и впрямь талант, вундеркинд. А потом Мирьям обещала сводить Цицерона в одну мансарду на Гранд-стрит, где профессиональный астролог составит ему гороскоп. Итак, тот день сулил предсказания будущего.
Хотя благодаря невероятно прочной связи Розы и отца Цицерона Мирьям могла бы считаться фактически старшей сестрой Цицерона, она искусно игнорировала его вплоть до того самого дня. Но тогда она пришла в Розину квартиру и ловко взяла его в оборот, выхватила из лап Розы, причем весьма бесцеремонно. Как будто наступил день окончания школы. С летящими волосами, в длинном пальто с гипнотическим узором в мелкую клетку – эти черно-белые квадраты напоминали какую-то чертовски размытую шахматную доску, только на ней нельзя играть: она не была видна вся сразу, потому что закручивалась вокруг тела, – Мирьям пришла сюда (следовало понять в тот миг Цицерону), чтобы совершить в его сознании революцию: продемонстрировать, что шахматная доска, как и наша планета, в действительности не плоская, а круглая.
До сих пор Цицерон оставался Розиным негритенком. И вот теперь Мирьям, догадывался Цицерон, решила подкорректировать игравшуюся партию и внушить Цицерону чуточку здорового скептицизма по отношению к высоким Розиным идеалам. На мысли о необходимости подобного вмешательства наводило, наверное, всегдашнее послушное молчание Цицерона. Внешне он и вправду был чрезвычайно послушен. Видимо, Мирьям казалось, что он беспрекословно подчиняется Розиным фантазиям в духе Авраама Линкольна о добрых, надлежащих плодах ее терпеливой опеки. Роза, одержимая стремлением сделать из сына негра-полицейского настоящего книжника, скармливала ему романы Говарда Фаста и стихи Карла Сэндберга, а также заставляла – как когда-то заставляла саму Мирьям – по многу раз прослушивать “Героическую” симфонию Бетховена, причем на звуки этой музыки накладывались Розины похвалы ее величию, перемежавшиеся с рыданиями сквозь стиснутые зубы.
На самом же деле к тринадцати годам Цицерон стал уже закоренелым, неисправимым скептиком.
А вот в шахматы он верил – они служили для него неким потайным царством рациональных абсолютов. На клетках шахматной доски события развивались или отклонялись от пути в соответствии с нерушимыми, железными правилами: слоны и ладьи ходят вот так, пешки выносливо прут вперед, черные и белые безоговорочно остаются врагами. У коней, как и у самого Цицерона, – свои секреты. Они играют в дерзких невидимок, умеют проходить сквозь стены. Глядя как будто в одну сторону, конь внезапно сражает тебя боковым взглядом совсем с другой стороны. Если применять их именно так, то все остальные фигуры кажутся приземленными, косными и ленивыми, как пешки. Вплоть до того дня Цицерона соблазняла мысль о том, что, если добиться успеха в чем-то одном, то ничего другого уже и не нужно.
Цицерон верил в шахматы, а потому – хоть Мирьям и вызывала у него интерес как товарищ по школе Розиного воспитания, прошедший ту же программу на несколько лет раньше, – когда Мирьям ввела Цицерона в тесный шахматный магазин, он сразу же позабыл об обеих женщинах. В магазине было накурено – хоть топор вешай. В шкафах с захватанными стеклами стояли экзотические шахматные наборы, а на ледяных антресолях сидели, сгорбившись над упрямыми эндшпилями, какие-то одержимые, почти не похожие на живых людей, серые существа в пальто. Нервные бледные руки, выскакивавшие из рукавов и с цокотом ставившие деревянные фигуры на новые клетки или взлетавшие, чтобы нажать на латунную кнопку таймера, а потом нырявшие обратно в рукава, – эти руки, казалось, живут самостоятельной жизнью и не имеют никакого отношения к безумно вращавшимся глазам, хмурившимся бровям или закушенным губам их обладателей. Глядя на одни только лица, можно было и не догадаться, кому из них принадлежат руки, сделавшие последний ход. Пожалуй, именно тогда Цицерон впервые соприкоснулся с подлинно академической атмосферой – с той средой, в сторону которой уже кренилась его жизнь. Это был крохотный мирок, зацикленный на самоуважении, малоинтересный для посторонних, не разбирающихся в “дворцовых правилах”, и самозабвенно игнорирующий внешний мир. А Цицерон пришел сюда не просто затем, чтобы наконец познакомиться с кузеном Ленни, который однажды сыграл с Фишером: он пришел сюда, чтобы сыграть с ним.