– Ничего достойного? – умоляюще спросила Мирьям, говоря за Цицерона.
Очевидно, слово “достойный” служило тут особым термином.
Но Сильвия покачала головой.
– Достойного – нет. Его Луна – в Раке, но в двенадцатом доме. Мы называем это случайным достоинством.
– Случайным достоинством? – тревожно переспросила Мирьям.
– Положение в этом доме ограничивает возможности Луны проявлять благоприятное воздействие.
– Не нравится мне все это.
Мирьям эти факты казались важными, быть может, даже зловещими. Для Цицерона все обстояло иначе. Цицерон точно знал: его явные качества – вот что прежде всего очерчивали его личность в глазах окружающих. А все прочие формулировки – скажем, вроде ограничений для благоприятного воздействия Луны, – это просто фикции, навязанные извне. Формулировки эти, безусловно, были ошибочны, однако Цицерон не видел (пока) стратегической необходимости совсем от них открещиваться. Он ведь все еще находился на той стадии своего существования на этой планете, когда самым главным процессом оставался сбор информации. Поэтому все, что открывала для него сейчас Мирьям, становилось полезной информацией. И шахматный магазин, и загадочные намеки Ленни, и его черно-золотые коренные зубы – все это оказалось полезной информацией, пускай даже Цицерону пришлось расплатиться за нее собственными шахматными амбициями. Салон этой псевдофранцуженки, ютившийся в кирпичном складском здании, где все чердаки занимали мастерские художников, тоже стал кладезем полезной информации, пещерой экзотики, хранилищем пропахших пачулями претензий на умудренную взрослость; все это тоже могло пригодиться ему для воссоздания той картины мира, куда и ему самому когда-нибудь придется вписываться. Впрочем, торопиться пока незачем.
Говоря иначе (и проще), Цицерон никогда не принимал всерьез всякую мистическую ерунду вроде астрологии. На самом деле этим недоверием он проникся намного раньше, чем подпал под влияние Розы, под воздействие ее материалистического мировоззрения, наперекор которому (как догадывался Цицерон) Мирьям и культивировала свой слегка языческий интерес к астрологии. Цицерон понимал, что слова “родился под несчастливым знаком” не имеют никакого отношения ни к Овнам, ни к Рыбам, ни к Водолеям. Его личность не нуждалась в этих лишних наслоениях.
Астрология попадала в разряд фальшивой подделки, то есть такой, в которую откровенно не верят даже ее адепты – не только Мирьям, что очевидно, но, скорее всего, и сама Сильвия де Грас. Следовательно, она вовсе не стоила труда со стороны того особого разоблачительного устройства, которое с самого рождения заменяло Цицерону мозги. Цицерон приберегал свои способности для развенчания более важной лжи – идеологии, хоть это слово еще не было ему известно. Идеология – это покров неистребимой выдумки, движущей миром, это фикция, в которую людям необходимо верить. Вот этот-то покров Цицерон и стремился обличить и сорвать, обвинить и уничтожить. Но время еще не пришло.
Ложь такого рода встречалась сплошь и рядом. Цицерон и сам иногда лгал – например, когда прятался за этой спортивной курткой с символикой “Метс”. Потому что, если даже взрослых хиппи в 1969 году всерьез заботил вопрос, под каким знаком Зодиака они родились, то уж мало-мальски практичному подростку-школьнику из Саннисайда, независимо от цвета кожи, приходилось выбирать из двух других божественных созвездий. Быстро: кто твой любимый бейсболист? А кто твой любимый астронавт с “Аполлона”? У Цицерона ответы имелись наготове, пускай даже причины для его предпочтений были совсем неподходящие. У Тома Сивера были красивые ляжки и большая (для белого) задница. По наблюдениям Цицерона, начинающие питчеры часто обладали именно тем телосложением, которое ему особенно нравилось. Фетишистский разбор замаха и подачи питчера оправдывал многочасовые деятельно-похотливые фантазии, которым предавался Цицерон, когда, прячась у всех на виду, якобы изучал спортивные страницы отцовской “Геральд-трибюн”, или обменивался бейсбольными карточками с одноклассниками, или смотрел старты Тома Великолепного на экране Розиного призового цветного телевизора. Сивер славился длиной шага и манерой становиться коленом в грязь в последний момент подачи, так что сзади на его форме всегда оставался след земли. Цицерону нравилось представлять себя на месте площадки питчера в тот самый миг, когда ляжки игрока склонялись над землей.
И хотя костюмы астронавтов не отличались столь же соблазнительным покроем, как у бейсболистов, вкусы Цицерона – а именно симпатия к Баззу Олдрину – определялись примерно такими же соображениями.
– Ну и фиг с ней! Ладно, давай сходим туда, где правильно предсказывают будущее, – сказала Мирьям, когда они выбрались из этого пропахшего пачулями тумана, принесшего сплошное разочарование, и остановились на тротуаре Чайнатауна с его дневной толчеей и суматохой. – Но прямо сейчас я жутко хочу есть – кстати, ты любишь дим-сам?
– Конечно, – солгал Цицерон. Какие бы глобальные сомнения ни носил в себе этот скрытный подросток, сейчас он невольно испытывал к Мирьям Гоган уважение и благодарность за такое внимание к его персоне. – А что значит – правильно?
– С помощью курицы. Пошли. Но сначала поедим.
Мирьям взяла Цицерона за руку и потащила в Чайна-таун, – с восхитительным нетерпением спеша передвинуть его, словно пешку, по воображаемой шахматной доске своего города. В этом она очень походила на Розу – та точно так же таскала по Саннисайду своего толстощекого черного подопечного, совершая дежурные уличные обходы. И мать, и дочь, каждая на свой лад, выступали в роли кэрролловской Черной Королевы: они тоже пускались бежать, стремясь остаться на месте. Обе размечали городское пространство, как пинбольный мячик, скачущий под стеклом, стараясь коснуться как можно большего числа точек, прежде чем гравитация притянет их в ловушку внизу. Только “обходы” Мирьям оживляло какое-то ликование, радость выросшего на окраине ребенка, сознающего себя знатоком культуры Гринич-Виллиджа. Эта культура принадлежала ей по праву наследования – и по собственному выбору. Роза же, для которой родной средой была паранойя, обходила кварталы Саннисайда, будто клетки зоопарка. Роза вела счет. А топливом ей служило недовольство.
Цицерон тоже успел стать знатоком – он разбирался в типах женской власти.
Дим-сам – во всяком случае, в том виде, с каким его познакомила в тот день Мирьям, – оказался просто китайской разновидностью негритянской традиционной еды. Мирьям обошла вниманием подносы с более затейливыми деликатесами – розовыми стручками, напоминавшими морские ириски, креветками в блестящих прозрачных обертках, – и остановила свой выбор на белом промасленном мешочке, который оказался наполнен кусочками жареной свинины, причем эти кусочки прятались внутри мягких булочек. Величиной, нежностью и вкусом эти булочки напомнили Цицерону пирожки, которые пекла его мать. А еще из каждой булочки брызгал горячий мясной соус, тайно призывавший заглотнуть ее сразу, целиком. Наверное, такое мясо брали с собой в космическое путешествие астронавты “Аполлона”. Мирьям с Цицероном, поочередно запуская руки в белый пакет – снова и снова, словно он был бездонным, – пробирались по тротуарам, где стало совсем тесно из-за выстроившихся в ряд прилавков уличных торговцев с какими-то неопознаваемыми овощами и косоглазыми рыбами в чанах, то и дело уступая дорогу женщинам-лилипуткам с тележками. Мирьям жевала и говорила. Цицерон жевал и слушал. Когда они съели все до конца – лишь остатки теста с волокнами свинины застряли у них в зубах, – Мирьям чудом отыскала пропыленный еврейский магазин деликатесов, спрятавшийся прямо в гуще здешней экзотики, и купила две пузырчатые бутылки с апельсиновым соком, чтобы запить китайскую еду.
Где-то посреди этого пиршества плотина вдруг прорвалась – и остатки Цицероновой сдержанности снесло куда-то прочь. Он влюбился. Цицерон не находил женщин сексуальными, но Мирьям была исключением. Правда, его привлекало в ней не тело, а аппетит – то, с каким удовольствием она поглощала мир, словно спелый фрукт. Он влюбился в буйное цветение тех подробностей, которые открывала для него Мирьям. У его нежданного кумира обнаружился удивительный дар: то, о чем Мирьям говорила ему и о чем он слышал впервые, сразу же приобретало особый ореол, как будто о такой жизни, полной именно таких деталей, он всегда и мечтал: достойная планета, Че Гевара, “Максорлиз”, фалафель, Элдридж Кливер, гашиш, “Фагз”, Бродяга Джек, дим-сам.
Курица же оказалась просто курицей. На Мотт-стрит, у суматошного входа в некий “Музей Чайнатауна” – крытый двор аттракционов, такой же обшарпанный и непривлекательный, как худшие заведения в парке Кони-Айленд, зловещий даже при дневном свете, – внутри украшенной витрины, вытащенной из тени к самому краю тротуара, расхаживала и что-то клевала грязная белая курица.