class="p1">В голове у него безветренная погода и лотос, что так нежно цветёт… Он плывёт по высокогорному зеркалу голубого неба: он не ведает преград − он мирно плывёт и ничто не в состоянии подвергнуть его критике, ничто не способно изменить его.
Всё было так свободно и осмысленно… Счастье его походило на бабочек, что порхают средь бела дня. А сам он, пытаясь отыскать причину этой радости, ловил их…
Впрочем, сомнения его были не так глубоки: как бы то ни было, он верил в нечто непреодолимо прекрасное, верил в высокогорную озёрную гладь и в лотос, не подвластный никаким оценочным суждениям.
25. ВСЕПРИНЯТИЕ
Положение Энтони было крайне неловким: его руки как будто восхвалялись или даже оплакивались Джеком.
Всё здесь случившееся напоминало припадок, лишь каким-то божиим чудом улетучившийся. Естественно, это вызывало у Энтони тревогу, которая обещала продлиться вплоть до самого дотошного объяснения, полученного лично от мистера Морровса.
− Мистер Морровс, − осторожно начал Энтони, − объясните, пожалуйста, что это только что с вами было…
Мистер Морровс поднял голову. Лицо его выражало недоумённую рассеянность. Оно очень странно посмотрело на Энтони и в то же мгновение двинулось обратно, приняв прямое по отношению к корпусу положение. Он стоял на коленях, тупо смотря в сторону.
− Со мной бывает такое… − Его взгляд направился под стол − там лежала трость. Здесь он, наверное, понял всю нелепость своего положения на коленях и, снова посмотрев на Энтони, теперь уже почти глубоким и осмысленным взглядом, произнёс: − Энтони… бога ради, простите меня… − Он взял трость и с усилием встал. Энтони в любую секунду был готов помочь, однако в этом не обнаружилось нужды, и Джек, будучи в совершенно нормальном состоянии, правда, имея несколько подавленный вид, сел на ближайший стул.
Мистер Морровс облокотился на стол скрещенными у подбородка руками и, угрюмо глядя в окно, − то ли игнорируя, то ли внимательно слушая, что Энтони ему говорит − промолвил:
− Это была паническая атака… Со мной иногда бывает такое.
26. НЕРЕШЁННЫЙ ВОПРОС
О, мой бедный читатель!
Любой недуг лечится, любая рана заживает, а боль воспаряет над регрессом, и только смерть не даёт тебе покоя, в то время как я говорю о загадочной Константе, которую нельзя ни потрогать, ни пощупать, ни представить её запах, ни обрести подобно боли или же избавлению от неё!
О бедный, не бойся! Я дам тебе лекарство, но выпить его ты сможешь только сам, без моей помощи. Рецепт к нему − последнее, что я способен тебе дать, а принимать прописанное мной средство сейчас или принять непосредственно на смертном одре − твоё дело. Я же сделаю то, что должен: напишу рецепт. В конце концов, это смысл моей жизни, и мне не составит ни малейшего труда подарить тебе радость познания неизведанного. Внимай же!. Но будь осторожен, ибо истина, способная сделать жизнь подобной перу, с такой же лёгкостью может сделаться для тебя неподымаемым крестом, вследствие чего я предупреждаю: не противься ей, как пружина, и ты не сломаешься.
Человек боится смерти. Он стоит перед ней в ожидании распятия, и вот палач, садистски просмаковав пять долгих гвоздей, надевает свадебный венец. Тебе не о чём больше думать. Не о чём и лгать. Любовь встала не на шутку близко к тебе, и ты понимаешь, что всё кончено. Пять долгих раз больше не беспокоят тебя, не тревожат твои праведные уши. Ты спишь.
И вот ты понимаешь, что снова был неправ. Ты не святой из Библии, чтобы тебя воскрешать, ты обычный беглец, уже который год висящий на кресте.
Каждый божий раз ты плакал.
Впервые это случилось, когда ты появился на свет. Ты рыдал, что есть мочи, но они не поняли тебя. Не услышали твоего самоубийственного рёва, посчитав его одной из тех маленьких глупостей, на которые способен ребёнок. Никакая мать не оплакивает своего погибшего младенца, как ребёнок оплакивает себя во время родов. Ты родился, как никогда зная, что умрёшь.
Второй гвоздь, которым твоя супруга наградила тебя, мой неистовый друг, было созревание. Ты начал производить потомство и тут же беспощадно уничтожать его в надежде найти одно единственное семя, которым будешь доволен, пока лишь на задворках чертогов своего разума смутно осознавая, что ты никогда не будешь спокоен: ни когда извергнешь лаву из жерлова, ни когда найдёшь ту самую, ни когда изнасилуешь её, ни даже тогда, когда выношенные ею дети сгниют в облагороженной червями земле, похороненные неподалёку от тебя, мой милый, неистовый друг!
Третий проступок палача мог убить тебя. Но разве это я вижу? Я вижу, как ты безумно рад жизни. Точно так же, как в своё время ты будешь распростёрт перед матерью-смертью, теперь ты изнемогаешь от радости, скачешь по лугу и визжишь, как радостная свинья, не зная, что идёшь на убой. Только я знаю, что тебя ждёт. И радость, испытываемая тобой, заставляет твоё сердце с каждым днём всё больше и больше истекать кровью от подсознательного принятия смерти, которое не покидало тебя ни на секунду с самого первого дня мытарства.
И здесь, мой незабвенный друг, наступает четвёртая стадия: ты признаешь свою негодность, отрицаемую каждым твоим нейроном в противовес подсознательной боли, которой ты так долго бежал. О, мой друг, ты смотришь в зеркало и наверно знаешь, что тебе пришёл конец! Без младенческого смеха, без подростковых амбиций о бессмертии, без молодой жены под рукой − наедине с зеркалом, наравне со своими морщинами и бессилием что-либо изменить, без попыток что-либо сделать, коими ты был занят всю жизнь. Использовав весь твой тональный крем, мы переходим к пятому, контрольному гвоздю, о котором не принято говорить.
Ты стареешь, мой ласковый и нежный друг! Я всегда знал, что это случится с тобой, но не так быстро! Ты − почти что гниль, ты − сочный виноград, оставленный умирать на ветке, ты − мумия, которую не забальзамировать никакими радостями!
И в качестве контрольного удара твоей пропащей душе я заколачиваю двери гроба, чтобы ты триумфально понял, что всё кончено. Мне очень жаль. Я знаю, это жестоко, но разве ты когда-то сомневался в моей жестокости? Разве ты хоть на секунду забывал, с кем имеешь дело? Разве я могла поступить иначе? Ах, как же ты был наивен! Я знаю, что всё кончено, я всегда знала, поверь мне. Но даже теперь ты не можешь признать этого. Ах, как