Во, ещё и русофобом обзовут. Только мне, в этом 12 веке, всякие такие обзывалки… Как французы 17 века. Ну там, Анжелика — то с королём, то с султаном… Временами — и мужу перепадает. То — одному, то — другому. Галант, лямур, «месье, же ни манж посижу». Ага. «Задолго до рассвета из своих вонючих, наполненных дымом и смрадом, логовищ появляется косматые, грязные, сильно сутулящиеся существа. Издавая нечленораздельные звуки, тащат они, на своих согнутых спинах, примитивные и уродливые орудия труда. Дабы, скуля и стеная, вновь и вновь ковырять истерзанные, бесплодные клочки земли. Таковы крестьяне в нашей Прекрасной Франции». Это — записки очевидца.
Я против французов ничего не имею. Только пусть с ними Жанна Д'Арк с Робеспьером разбираются. У меня, вроде, французов в предках нет. Лечить не будем, пусть живут. Займёмся своими.
«Свои» живут сходно. Я-то, по первости думал: фифти-фифти. А пригляделся — повсеместное «в целях экономии тепла дым сохраняется в помещении». Статистики нет, но процентов 98. То есть — спасать надо не треть, а две. Миллиона. Детей. «А зачем спасать? Все так живут».
Удавил бы. Всех «этих».
И тут заявляюсь я, со своей бредовой идеей — «изба должна быть только по-белому». У всех.
Для любого нормального святорусского туземца — бред. «Не, низя. У нас — как с дедов-прадедов заведено бысть есть…». Меняются условия жизни, меняются стереотипы поведения — в доме можно будет не только «ротом дышать», плотно зажмурив глаза. Меняются люди. «Новое поколение выбирает белую избу». Остальные потихоньку вымирают. Под звуки христианской проповеди смирения, переходящей в панихиду. Ну, просто геноцид «святорусского народа».
Несколько успокаивало то, что «процесс самоликвидации святорусскости» пошёл уже до меня.
У меня тут жизненного опыта — полгода с хвостиком. Как раз на «титьку сосать да пузыри пускать». Как-то так получилось, что я-то больше в «белых избах» обретался. У Юльки, правда, ни пола, ни потолков не было. Но печка-то нормальная была! С трубой. А у Степаниды на подворье — вообще… «Шик, блеск, красота». Не типично. Так я и сам — не типичный. Не всякого здешнего подростка в серьёзную боярскую интригу примут. Да под знатного боярина подложат. Да ещё суметь из этого живым выскочить…
При воспоминании о Хотенее меня передёрнуло. Последние месяцы были весьма богаты всякой суетой и впечатлениями, которые многие предшествующие чувства выбили, смазали. Но его горячие руки под моей одеждой, прямо на моём голом теле… Взгляд. Весёлый, многообещающий. Уверенный. Обещающий и сладкое житьё-бытьё, и кое-какие «развлечения»… Но главное — защищённость, уверенность, безопасность. Осмысленность происходящего. «Правильность мира и бытия». Потому что он — знает, он — понимает. Он — разумеет этот взбесившийся, дикий, чужой до рвоты мир. Он — может, он этим миром — владеет. Он — господин во всём этом. И он даст мне долю в этой осмысленности. И — отгородит, закроет. Собой, своими руками, своим телом. От постоянного непонимания, от неизвестно откуда, неизвестно что, неизвестно когда… но страшного, выскакивающего, обрушивающегося… В этом «болоте юрского периода» среди местных «змей», «ящеров», «птеродактилей». От которых я сам не только защититься — даже распознать их не могу. В этой чавкающей трясине, которая почему-то называют «Святой Русью».
Его сильная, горячая рука на моей спине. Жадно ласкающая… Не бьющая, отталкивающая, выбрасывающая в темноту… Держащая. Крепко. Как «якорь надежды». Держись за него, прижмись, уцепись покрепче и надейся. На то, что неизвестные, непонятные, непредставляемые даже, опасности этого чужого мира, чужого места, чужого времени не вцепятся злобной зубастой стаей в мою душу, не сведут с ума, не вобьют в трясущийся, скулящий от всеобъемлющей паники слюнявый идиотизм, не разорвут, не изломают тело и душу в куски. Не обязательно со зла — «просто так», «проходя мимо».
Держись за него. Потому что «он — защита моя». Мой хозяин. Единственный светоч в тогдашнем мраке. В накатывающей тьме подступающего безумия. Безумия от страха, от непонимания всего, от постоянного, на каждом шагу, предчувствия необратимой катастрофы. Балансирование на грани между подступающим сумасшествием и не отступающей далеко смертью. Третьего не дано.
Нет, дано. Любовь. Влюбиться, чтобы не сойти с ума…
До сих пор трясти начинает. И такие… мурашки по левой ноге. Как напоминание: «А всё ли ты сделал по слову господина твоего? А не вышел ли ты из воли владетеля твоего?». Нет! Блин, факеншитнутый! Не вышел! Всё по слову его! И по законам Айзимовским!
Уф. Отпустило. Лихо они меня… уелбантурили. Хорошо рассуждать о «Стокгольмском синдроме», попивая пивко на диване. Типа: дураки полные. Их в заложники захватили, а они этих злодеев полюбили так, что и слушались полностью, и помогали, и даже от штурмовой группы защищали. И что-нибудь нечленораздельное на тему самоидентификации в критических условиях.
Осенью 41 очередная «проверка на дорогах» останавливает опель с семьёй красного командира. В последующей перестрелке трое взрослых в машине погибают — переодетая в красноармейскую форму немецкая разведовательно-диверсионная группа следовала в Москву. Остаётся только восьмилетний мальчик. Он — настоящий. Отец — командир части в Белоруссии, и мать — убиты немцами. И ребёнок рыдает на теле мёртвой немецкой радистки. Он видел, он знает, что они — убийцы его родителей, враги, фашисты. Что эта женщина — «овчарка немецкая». Но он плачет у неё на груди, его с трудом смогли оторвать. Потому что она хоть как-то похожа на прежнюю, мирную жизнь, где был какой-то смысл, где была мама.
Этот эпизод в романе советского классика вызвал бурную реакцию части читателей:
– Гнусная клевета на нашу прекрасную советскую молодёжь. Которая достойная смена поколению закалённых в борьбе большевиков, славная когорта будущих строителей коммунизма. Не может наш советский школьник, вероятно — даже октябрёнок, рыдать над фашисткой гадиной.
Не может. Но плачет. Не над ней — над собой, над своим детством, над своей матерью.
Это ребёнок. А взрослые? К месту гибели «Титаника» спасательные корабли подошли довольно быстро. От команды «расчехлить спасательные шлюпки» до подъёма первой на борт «Карпатии» — четыре часа. До подъёма последней — восемь. Всего несколько часов куча лодок болталось в море. Полные людей, специально оборудованные спасательные шлюпки, вблизи друг от друга, масса народа в каждой… Но вокруг море, темно, холодно. И практически в каждой лодке спасатели находят свеженького сумасшедшего. Несколько часов мрака, холода и неизвестности и… — гибель рассудка. Я продержался в одиночестве подземелья три дня.
В Освенциме перед собственно газовыми камерами был тамбур. В тамбуре — дверца, в дверце — окошечко. Когда приходили эшелоны с востока, человеческий материал, после первичной обработки (обрить головы — из волос матрасы делают, снять одежду, обувь и украшения — рейху пригодится всё), через этот тамбур загоняли в основные производственные помещения. Довольно плотная толпа проталкивалась через этот тамбур, а обслуживающий персонал надзирал за порядком через окошечко в двери. Когда голые, босые люди падали на бетонном полу, и образовывался завал, они сообщали об этом наружу, и процесс приостанавливался. Временами эти диспетчеры замечали в толпе достаточно хорошенький экземпляр самочки хомосапиенса и затягивали её в свою каморку. Вдоволь наигравшись с ней, они выталкивали её обратно. Как эти женщины старались остаться! Старались понравиться своим убийцам и насильникам. Хотя какое насилие? Она же сама так страстно прижимается и обнимается, так старается ублажить и заслужить… У неё такая страстная любовь в каждом взгляде, в каждом движении… К любому, даже самому занюханному гансику. Но начальство не одобряет, боевые товарищи по службе в крематории обязательно донесут. И очередную, полную любви, страсти и разнообразного генетического материала, порцию человечества выталкивают прямо в газовую камеру.
А «не критические» ситуации? Без всякого экстрима на земле живут миллионы мужчин и женщин, которым каждый день супружеской жизни — мучение, боль, унижение и оскорбление. И они своих мучителей и терпят и, часто, любят. Каждому человеку необходимо кого-то любить. Хотя бы себя. И быть любимым. Не только собой. Всякая даже не опасность — просто неопределённость — делает эту необходимость острой, насущной.
«Бог есть любовь». Флагелланты в католицизме и Ашура в шиитском исламе. Или — наши веригоносцы. Мучить себя, бить, резать своё собственное тело до крови. Ради чего? Ради надежды на высшую силу? На её помощь, защиту, просветление, воздаяние…? На любовь? «Бог есть любовь». Любовь невиданной, неизъяснимой, неисповедимой… нечеловеческой сущности? «Господина всего сущего»… «Господина меня, пока ещё сущего»… «Спас на плети» колеблется, расплывается в пелене моих собственных слёз…