* * *
Будет ли хорошо, если я получу влияние? Думаю — да. Неужели это иллюзия, что "понимавшие меня люди" казались мне наилучшими и наиболее интересными. Я отчетливо знаю, что это не от самолюбия. Я клал свое «да» на этих людей, любовь свою, видя, что они проникновеннее чувствуют душу человеческую, мир, коров, звезды, все (рассказы Цв-а о мучающихся птицах и больных собаках, о священнике в Си-бири и о проказе, — умер, и с попадьей, ухаживая). Вот такой человек "брат мне", "лучший, чем я". Между тем как Струве сколько ни долдонил мне о «партиях» и что "без партийности нет политики", я был как кирпич, и он был для меня кирпич. Так. обр., "мое влияние" было бы в расширении души человеческой, в том, что "дышит всем" душа, что она "вбирает в себя все". Что душа была бы нежнее, чтобы у нее было больше ухо, больше ноздри. Я хочу, чтобы люди "все цветы нюхали"…
И — больше, в сущности, ничего не хочу:
И царства ею сокрушатся,[154] И всем мирам она грозит
(о смерти). Если — так, то что остается человеку, что остается бедному человеку, как не нюхать цветы в поле.
Понюхал. Умер. И — могила.
11 июля 1912 г.
* * *
Конечно, я ценил ум (без него скучно): но ни на какую степень его не любовался.
С умом — интересно; это — само собою. Но почему-то не привлекает и не восхищает (совсем другая категория).
Чем же нас тянет Б…? Явно — не умом, не «премудростью». Чем же?
Любованье мое всегда было на душу. Вот тут я смотрел и «забывался» (как при музыке)… Душа — обворожительна (совсем другая категория). Тогда не тянет ли Б. мира «обворожительностью»? Во всяком случае Он тянет душою, а не мудростью. Б. - душа мира, а — не мировой разум (совсем разница).
11 июля 1912.
* * *
Сколько праздношатающихся интеллигентов "болты болтают": а в аптекарских магазинах (по 2 на каждой улице) засели прозорливые евреи, и ни один русский не пущен даже в приказчики. Сегодня я раскричался в одном таком: "Все взяли вы, евреи, в свои руки". Молоденькая еврейка у кассы мне ответила: "Пусть же русские входят с нами в компанию".
— Ведь 100 % дает эта торговля! — сказал я, со слов одного русского "с садоводством" (видел в бане).
— Нет, только 50 процентов.
Пятьдесят процентов барыша!!
* * *
Русский ленивец нюхает воздух, не пахнет ли где «оппозицией». И, найдя таковую, немедленно пристает к ней и тогда уже окончательно успокаивается, найдя оправдание себе в мире, найдя смысл свой, найдя, в сущности, себе "Царство Небесное". Как же в России не быть оппозиции, если она, таким образом, всех успокаивает и разрешает тысячи и миллионы личных проблем.
"Так" было бы неловко существовать, но «так» с оппозицией — есть житейское comme il faut.
* * *
Пришел вонючий «разночинец». Пришел со своею ненавистью, пришел со своею завистью, пришел со своею грязью. И грязь, и зависть, и ненависть имели, однако, свою силу, и это окружило его ореолом "мрачного демона отрицания"; но, а под демоном скрывался просто лакей. Он был не черен, а грязен. И разрушил дворянскую культуру от Державина до Пушкина. Культуру и литературу…
("разночинцы" в литературе и упоение ими разночинца Михайловского).
* * *
Как мог я говорить[155] ("Уед.") о своем величии, о своей значительности около больного? Как хватило духу, как смел. Какое легкомыслие.
* * *
Нравились ли мне женщины как тела, телом?
Ну, кроме мистики… in concreto?[156] Вот «та» и «эта» около плеча?
Да, именно — "около плеча", но и только. Всегда хотелось пощипать (никогда не щипал). С детства. Всегда любовался, щеки, шея. Более всего грудь.
Но, отвернувшись, даже минуты не помнил.
Помнил всегда дух и в нем страдание (это годы помнил о минутно виденном).
Хищное ("хищная женщина") меня даже не занимало. В самом теле я любил доброту его. Пожалуй — добротность его.
Волновали и притягивали, скорее же очаровывали — груди и беременный живот. Я постоянно хотел видеть весь мир беременным.
Мне кажется, женщины "около плеча" это чувствовали. Был сологубовский вечер, с плясавицами ("12 привидений"?). Народу тьма. Я сидел в ряду 16-м и, воспользовавшись, что кто-то не сидел ряду в 3-м, к последнему действию перешел туда. Рядом дама лет 45. Так как все состояло вовсе не из «привидений», а из открытых «до-сюда» актрис, то я в антракте сказал полусоседке, а отчасти "в воздух":
— Да, над всем этим смеются и около всего этого играют. А между тем как все это важно для здоровья! То есть чтобы все это жило, — отнюдь не запиралось, не отрицалось, — и чтобы все около этого совершилось вовремя, естественно и хорошо. Соседка поняла замечание и сказала серьезно:
— О, да!
— Как расцветают молодые матери! Как вырабатывается их характер, душа! Замужество — как второе рождение, как поправка к первому рождению! Где недоделали родители, доделывает муж. Он довершает девушку, и просто — тем, что он — муж.
— О, да! да! да! — вдохновенно сказала она, и я услышал в голосе что-то личное. Помолчав, она:
— У меня дочь замужем…
— И есть ребенок?
— Да. Несколько месяцев. Но уже до родов, только став женою, она вся расцвела. Была худенькая и бледная, все на что-нибудь жаловалась. Постоянно недомогала. Замужество как рукой сняло все это. Она посвежела, расцвела.
— Вы говорите, ребенок? И сама кормит?
— О, да! да! да! Сама кормит.
Что же я ей был? "Сосед справа" в 3-м ряду кресел, где вообще чопорные. Но интерес к «животу» моментально снимает между людей перегородки, расстояния, делает «знакомыми», делает друзьями. Эта громадная связывающая, социализирующая роль живота поразительна, трогательна, благородна, возвышенна. От «живота» не меньше идет идей, чем от головы (довольно пустой), и идей самых возвышенных и горячих. Идей самых важных, жизнетворческих. То же было у Толстых. София Андреевна[157] не очень была довольна, что мы приехали (без спроса у нее; она очень властолюбива). Но заговорили (по поводу ее "Открытого письма к Л. Андрееву[158]), и уже через 1/2 часа знакомства она рассказывала о своих родах, числе беременностей, о кормлении грудью. Она вся была великолепна, и я любовался ею. И она рассказывала открыто, прямо и смело.
Она вся благородная и «выступающая» (героическая).
Отношение к женщинам (и девушкам) у меня и есть вот это: всегда — к Судьбе их, всегда горячее, всегда точно невидимо за руку я веду их (нить разговора) к забеременению и кормлению детей, в чем нахожу высший идеализм их существования.
Встретясь (тоже в театре) с поэтом С.[159] и женой его, которые оба неузнаваемо раздобрели и покрасивели, говорю:
— Вы прежде ходили вверх ногами (декаденты обои), а теперь пошли "по пути Розанова".
— По какому "пути"?
— По самому обыкновенному. И скоро обои обратитесь в Петра Петровича Петуха.[160] Какой он прежде был весь темный в лице, да и вы — худенькая и изломанная. Теперь же у него лицо ясное, светлое, а у вас бюст вот как вырос.
Они оба сидели немножко грузные. "Совсем обыкновенные".
Оба смеялись, и им обоим было весело.
— Вы знаете, когда прошла (в литературе) молва о вашем браке — многие высказывали тревогу. Он ведь такой жестокий и сладострастный в стихах, и у него везде черт трясется в ступе.
Не забуду ее теплого, теплого ответа. Вдохновенно:
— Добрее моего (имя и отчество) — нет на свете человека, нет на свете человека!! Добрее, ласковее, внимательнее! — Она вся сияла. Сзади был опыт и знание.
Это было поистине чудесно, и чудо сделал "обыкновенный путь". Женщина, сколько-нибудь с умом, выравнивает кривизны мужа, незаметно ведет его в супружестве к идеалу, к лучшему. Ведет его в могущественных говорах и ласках ночью. "Ну! ну!" — и все "помаленьку!" к лучшему, к норме.
Пол есть гора светов: гора высокая-высокая, откуда исходят светы, лучи его, и распространяются на всю землю, всю ее обливая новым благороднейшим смыслом.
Верьте этой горе. Она просто стоит на четырех деревянных ножках (железо и вообще жесткий металл недоступны здесь, как и «язвящие» гвозди недопустимы).
Видел. Свидетельствую. И за это буду стоять.
* * *
Пушкин и Лермонтов кончили собою всю великолепную Россию, от Петра и до себя.
По великому мастерству слова Толстой только немного уступает Пушкину, Лермонтову и Гоголю; у него нет созданий такой чеканки, как "Песнь о купце Калашникове", — такого разнообразия «эха», как весь Пушкин, такого дьявольского могущества, как "Мертвые души"… У Пушкина даже в отрывках, мелочах и, наконец, в зачеркнутых строках — ничего плоского или глупого… У Толстого плоских мест — множество.
Но вот в чем он их всех превосходит: в благородстве и серьезности цельного движения жизни; не в "что он сделал", но в "что он хотел".
Пушкин и Лермонтов "ничего особенного не хотели". Как ни странно при таком гении, но — "не хотели". Именно — всё кончали. Именно — закат и вечер целой цивилизации. Вечером вообще "не хочется", хочется "поутру".