Прошло совсем немного времени, и Александре Федоровне сообщили: существует основательное мнение, что Екатерина Гончарова в положении и отцом ее будущего ребенка является Дантес. Графиня С. А. Бобринская, близкая к императрице, писала: «Геккерн-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву. Под сенью мансарды Зимнего дворца тетушка плачет, делая приготовления к свадьбе. Среди глубокого траура по Карлу X видно лишь одно белое платье, и это непорочное одеяние невесты кажется обманом… Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни». Но на сей раз сплетники оказались совершенно правы, в апреле 1837 года Екатерина Николаевна Геккерн-Дантес родила.
А теперь вновь вернемся в начало рокового 1837 года. Не только императрица была обеспокоена создавшейся ситуацией, небезразличен был к создавшемуся конфликту и Николай. «После женитьбы Дантеса, – рассказывал князь П. А. Вяземский историку и издателю П. И. Бартеневу, – государь, встретив где-то Пушкина, взял с него слово, что, если история возобновится, он не приступит к развязке (то есть к дуэли), не дав ему знать наперед».
Будучи человеком слова, Пушкин написал 21 ноября 1836 года на имя Бенкендорфа письмо, предназначенное для Николая, так как именно через шефа Третьего отделения его письма попадали на стол царя. В этом письме Пушкин подробно изложил историю с вызовом Дантеса на дуэль и поставил Бенкендорфа в известность о том, что утром 14 ноября он получил 3 экземпляра анонимного письма, оскорбительного для его чести и чести его жены. Убедившись в том, что это дело затеяно Геккерном, он и послал вызов Дантесу.
По дуэльному кодексу старик Геккерн не мог быть вызван на дуэль, и его «честь» должен был защищать сын. Кроме того, Геккерн был посланником Нидерландов и не имел права принять вызов и как дипломат, имеющий статус неприкосновенности. Следует иметь в виду и то, что королевой Нидерландов была сестра Николая – Анна Павловна. Это также осложняло создавшуюся ситуацию, превращая ее из личного дела в дипломатический скандал.
Заканчивалось письмо к Бенкендорфу так: «Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю». Текст письма был таков, что и Николай, если бы прочитал его, не нашел ничего, что могло бы повредить поэту. По некоторым обстоятельствам письмо Бенкендорфу осталось неотправленным, но, уезжая на последнюю дуэль, Пушкин положил его в карман сюртука, в котором дрался на поединке. Письмо было обнаружено после смерти поэта и передано Бенкендорфу, который ознакомил с ним императора.
А за 3 дня до роковой дуэли Пушкин встретился с Николаем. Вот как донес до нас этот эпизод барон М. А. Корф, слышавший его лично от императора, когда обедал с царем и его ближайшими сановниками – графами Орловым и Вронченко. В связи с начавшимся разговором о лицее, речь за столом зашла и о Пушкине, и Николай стал рассказывать о разговоре с поэтом в дни коронационных торжеств и о самовольном отъезде его на Кавказ, а в заключение сказал: «Под конец жизни Пушкина, встречаясь часто в свете с его женою, которую я искренно любил и теперь люблю, как очень добрую женщину, я советовал ей быть сколь можно осторожнее и беречь свою репутацию и для самой себя, и для счастья мужа, при известной его ревности. Она, верно, рассказала это мужу, потому что, увидясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. „Разве ты мог ожидать от меня другого?“ – спросил я. „Не только мог, – отвечал он, – но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женой“.
Разговор за столом у царя происходил в апреле 1848 года. О том, что Пушкин ревновал свою жену к царю, знал и друг поэта П. B. Нащокин. Сам поэт говорил ему, что царь, как офицеришка, ухаживает за его женой. Нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру, на балах, спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены. Сам Пушкин сообщал Нащокину о своей совершенной уверенности в чистом поведении Натальи Николаевны. Вместе с тем припадки ревности у Пушкина были столь ужасны, что близко знавший его граф В. А. Соллогуб серьезно уверял П. И. Бартенева, что поэт иногда допрашивал свою жену в том, верна ли она ему, с кинжалом в руках.
В самый канун поединка Николай, узнав о дуэли, приказал Бенкендорфу предотвратить ее. Геккерна вызвали в Третье отделение, и он, предварительно посоветовавшись с ненавистницей Пушкина княгиней Белосельской, сделал то, что она придумала: назвал не то место, где должна была происходить дуэль, а совершенно противоположное, чтобы направить жандармов в другую сторону. Факт этот небесспорен, но говорили и об этом. Как бы то ни было, дуэль произошла, Пушкин погиб. Вскоре после его смерти Николай писал брату Михаилу, находившемуся тогда в Риме, о случившемся, в частности, следующее: «И хотя никто не мог обвинять жену Пушкина, столь же мало оправдывали поведение Дантеса, и в особенности гнусного его отца, Геккерна… он точно вел себя, как гнусная каналья». А в другом месте этого же письма добавлял: «Пушкин погиб, и, слава Богу, умер христианином».
Письмо это – личное, от брата к брату, и сомневаться в искренности Николая оснований нет. Тем более, что Пушкин перед смертью действительно исповедался, причастился и «исполнил долг христианина с таким благоговением и таким глубоким чувством, что даже престарелый духовник его был тронут и на чей-то вопрос по этому поводу отвечал: „Я стар, мне уже недолго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, когда я скажу, что я для себя самого желаю такого конца, какой он имел“. Этому свидетельству мы должны верить, ибо оно исходило от одного из самых близких Пушкину людей – княгини Е. Н. Мещерской-Карамзиной.
Есть и еще одно важное свидетельство, относящееся к исповеди и причащению Пушкина. Как только стало известно о ранении поэта, к нему немедленно приехал личный врач императора Арендт. Он сразу же понял, что рана смертельна, и по просьбе Пушкина сказал ему об этом. Поэт поблагодарил его за честность и все оставшееся время вел себя безукоризненно и стойко. Прощаясь, Арендт сказал, что по обязанности своей он должен обо всем сообщить Николаю. Тогда Пушкин попросил сказать императору, чтобы не преследовали его секунданта Данзаса.
Ночью Арендт вернулся и привез от Николая собственноручно написанную им карандашом записку: «Если Бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свои руки». Пушкин был чрезвычайно тронут и просил оставить ему эту записку, но царь велел ее прочесть и немедленно возвратить.
Пушкин умирал в невероятных страданиях, проявляя еще более невероятное мужество и терпение. Князь Вяземский, не отходивший от постели умирающего до самого конца, писал через неделю после его смерти поэту-партизану Денису Давыдову: «Арендт, который видел много смертей на веку своем и на полях сражений, и на болезненных одрах, отходил со слезами на глазах от постели его и говорил, что он не видел никогда ничего подобного, – такого терпения при таких страданиях. Еще сказал и повторил несколько раз Арендт замечательное и прекрасное утешительное слово об этом несчастном приключении: „Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы. Но для чести его жены – это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую Пушкин к ней сохранил“. Эти слова Арендта, который не имел никакой личной связи с Пушкиным и был при нем, как был бы он при другом в том же положении, удивительно выразительны.
Когда Пушкин умер, Наталья Николаевна оказалась в состоянии близком к помешательству: она кричала и плакала, бросившись перед мертвым на колени, то склонялась лбом к его оледеневшему лбу, то к груди его, называла его самыми нежными именами, просила у него прощения, трясла его, чтобы получить ответ. Присутствовавшие при этом опасались за ее рассудок.
Затем у нее начались конвульсии, продолжавшиеся несколько дней. Они были так сильны, что ноги ее касались головы, а потом расшатались и все зубы. В состоянии крайнего экстаза она бросилась на колени перед святыми образами и сказала, что не имела никакой связи с Дантесом, допуская лишь ухаживания. Вслед за тем, схватив за руку доктора В. И. Даля, в отчаянии произнесла: «Я убила своего мужа, я – причина его смерти. Но Богом свидетельствую, я чиста душою и сердцем».
Может ли существовать более убедительное доказательство ее невинности и чистоты? Много писали и говорили обо всем этом, но из великого множества оценок ее роли в совершившейся драме наиболее объективной представляется та, какую дала упоминавшаяся уже Е. Н. Мещерская-Карамзина в письме к княгине М. И. Мещерской: «Собственно говоря, Наталья Николаевна виновна только в чрезмерном легкомыслии, самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил ее муж. Она никогда не изменяла чести, но она медленно, ежеминутно терзала восприимчивую и пламенную душу Пушкина. В сущности, она сделала только то, что ежедневно делают многие из наших блистательных дам, которых однако же из-за этого принимают не хуже прежнего. Но она не так искусно умела скрыть свое кокетство, и что еще важнее – она не поняла, что ее муж иначе был создан, чем слабые и снисходительные мужья этих дам».