Я слушал Лелю с грустью завистливой, но беззлобной и легко примиряющейся: у Сергея Н. было всё, о чем я даже и не смел надеяться, что считал недостижимо-правильным, мужественным, достойным – пять удивительных лет с Лелей, моложе теперешнего и нераздельно-преданной, упорная и уже доделанная работа наедине, большой успех, чем-то всегда для меня оправданный и что-то доказывающий, – и все-таки, восхищаясь, завидуя и грустя, я невольно поддавался Лелиному ощущению его далекости, потусторонности, точно говорилось об увлекательном новом романе, а не о жизни, нечаянно меня коснувшейся и навсегда не чужой.
После смерти отца – в первые месяцы большевиков – Леля переехала на юг к Екатерине Викторовне и там по ее настоянию (нельзя быть одной в такое время) вышла замуж за штабного офицера, человека внешне порядочного, но чересчур ловкого и осторожного, каких тогда сколько угодно развелось – самозванцев, которые, будучи на виду и почти ничем не рискуя, принимали восхищение и благодарность, предназначавшиеся другим, незаметным, людям, как-то внушительно отражая их блеск, опасности и заслуги. Всё это, а также тщеславную озабоченность своего мужа, поглощенного сведением счетов и раздорами среды, ей чуждой, Леля сумела разглядеть лишь гораздо позже – в те страшные годы она с ним не расставалась, больше всех верила его заемному подвижничеству и блеску и мучилась из-за тогдашних событий и неудач. Но было еще и другое, чего Леля не договаривала, на что лишь намекала, о чем я догадывался (как и обо всем для себя обидном или печальном) с пронзительной точностью и остротой – неслучайность, скрытая грубая основа их отношений, что-то в Леле опасное и ненасытное, у мужа над ней победительная самолюбующаяся власть. Я всегда принимаю такие признания удивленно и со страхом, и с ними всегда не вяжется милое и тонкое в успокоенной женщине, которая передо мной, которая так наглядно вне грубости и уродливой душевной слепоты, а Леля об этом говорит по-особенному – стыдясь, и как будто снова вовлекаясь, и вздрагивая от всего ожившего и представленного, – и на меня налетает чужое, темное, ненавистное счастье. Мой страх растет: то, прежнее, не прошло или может вернуться, и опять у меня в памяти Леля, вчерашняя, неожиданная, перед зеркалом и мое растерянное, смутно предвидящее что-то и вдруг прозревшее отчаяние. Но вот в ней происходит едва уловимая перемена, она справилась с тем у себя, что сама, вероятно, считает темным и доказанно-дурным, ее разумное спокойствие ищет моего, радостно восстанавливает утраченную на минуту связь, мы опять сближающиеся, еще по-новому любопытные друзья, только с трещинкой, первой в несчетном будущем ряду, одинаково неизбежном в любовной или безлюбовной дружбе.
Леля с насмешливой о себе зоркостью перебирает далекие и стыдные воспоминания – как не допускала, гнала мысли о своем падении, как старалась не сравнивать Сергея и мужа, как, наконец, в Белграде, в разоблачающе-трудной обстановке, она очнулась, и рядом с ней, потухшей и трезвой, очутился стареющий, чужой, неумный человек, невыносимо-суетливый в погоне за новым благополучием, в своей забывчивой, противно-быстрой приспособляемости. Упорно скрывавшееся от себя недоверие, теперь ничем не сдержанное, вышло наружу и разрослось, и Леля, оглядываясь, сопоставляя, поняла, сколько вымышленного придавала мужу, как опустилась и как ей надо и пора подняться. При этом она высказала суждение, меня поразившее – что опуститься еще не значит какую-то свою прежнюю высоту потерять, что никогда ничто не пропадает, а только меняется (к прежней высоте) отношение, которое можно легко восстановить, и вот попытка восстановить прежнее отношение (и значит, прежнюю высоту) произошла у Лели в Белграде – ее потянуло в Берлин, и тогда, именно, Катерина Викторовна получила письмо с просьбой о визе, с чего и начались наши о Леле разговоры, она же, получив визу и не дождавшись развода, уехала, но меня в Берлине не застала.
– И знаете, что странно. Мой муж, ничтожный и развенчанный, все-таки существует где-то, не кажется сном, как Сергей. Это не потому, что с ним была позже, а по другой причине, вам наверно знакомой: всё, что по нашу сторону русской границы, как-то достижимее и нам ближе, а то словно отняли у нас навсегда.
У меня уже давно возникло это Лелино ощущение русской-советской потусторонности, но слова, что муж ей ближе, болезненно укололи, точно я не совсем освободился от какой-то, с ним связанной, опасности, и сразу на нем одном сосредоточилась сегодняшняя новая моя ревность, а к Сергею осталось лишь смутное отражение зависти, бескровной и еле любопытной.
Чтобы как-нибудь объяснить рядом с ними двумя и свое место, я придумал (довольно искусственно), будто во мне совместились различные Лелины пути – от Сергея его влияние, возвышающее и достойное, от мужа победительная сила (если преодолею первоначальную свою робость), и тогда получалось, что Леля, всё это во мне найдя, ни в чем другом не нуждаясь, со мною одним успокоится, но такое объяснение было, конечно, ловким и безжизненным умствованием, лишь на минуту меня разгорячившим. Вслед за Лелей и мне захотелось быть о себе откровенным, но после нее это выходило неубедительно (что я заметил с первого дня) – даже голос мой пропадал, казался тихим и деревянным, и, как всегда, плавную обоснованность моих рассказов спутывало, останавливало то, что принято называть джентльмэнством, что стало бессмысленным предрассудком при теперешних изменившихся взглядах и при манере многих женщин хвалиться, показывать отношения, то, чему я все-таки следую по привычке далеких времен и по боязни нарушить какую-то достигнутую (хотя бы и ошибочную) безукоризненность, как люди, прослывшие эрудитами, продолжают читать ненужные и скучные книги – не только ради мнения других, но и ради безукоризненной правоты перед собой.
Пожалуй, после Лелиных признаний ответная моя откровенность и не была особенно необходимой: благодаря Леле уже создался какой-то общий нам воздух, у нас есть о чем спорить, чему понятливо улыбаться, свои привычные намекающие фразы и по каждому новому случаю предостережения из опыта, обоим известного, то сообщничество, уединение вдвоем (среди всех других людей, чужих и непосвященных), без которого настоящей дружбы не бывает. Я часто завидовал этому дару легкого – как бы вдохновенного – начала отношений и думал, что им обеспечиваются любовные удачи, всякое жизненное благополучие, но себя считал лишенным этого дара, нуждающимся в доброжелательной чужой помощи, в постороннем первом толчке, и сейчас благодарно радуюсь, что Леля захотела и может такую помощь мне оказать.
15 декабря.
Сегодня мой черед Леле помочь, отплатить – правда, моя услуга внешняя, легче дается и меньшего стоит, чем то душевное наше сближение, которое Леля незаметно установила и которое меня поражает, как всякая удавшаяся попытка что-то сдвинуть, найти, разгадать в тайне человеческих отношений, в непроницаемой душевной глубине: мне часто кажется, что нет ничего труднее, ответственнее, напряженнее, и какой бы выигрышной или полезной ни представлялась иная чья-нибудь неповторимо-редкая удача, я не верю ее напускной значительности.
Вот почему среди стольких прославленных людей меня пленяют и трогают всё одни и те же (немногие художники, мыслители, врачи), увидевшие – каждый свою – почти непередаваемую ясность в таинственных и запутанных душевных законах и не побоявшиеся презрительной лени современников: мне кажется, что эти люди (и еще другие, чье насмешливое прозвище «гениев без портфеля» – обычное, хотя и ненадежное мое утешение) – что только они нуждаются в том беспокойном, непрерывно-ищущем и несчастливом внутреннем движении, которое мы называем «божественным огнем», «творческой способностью», и которое, вероятно, лишь связывает дельцов, политиков, полководцев, опутывая напрасной тяжестью их сравнительно легкую цель – уговаривание толпы, всегда одинаковой, или шахматно-математические, фокусные, машинные задачи.
Мне предстояло Лелю устроить, но я по опыту не захотел принять бесповоротного решения, чтобы не разбиться об отказ, не разочароваться после первой неудачи, не растратить сил в напрасном волнении и подготовке, и отправился к моему старичку, нарочно думая о другом: всё равно где-то внутри – из-за необходимости Леле помочь и благодаря отсутствию горячки, всегда ломкой и легкомысленной – оставалась уверенность, что буду терпеливо, не трогая самого в себе уязвимого, без конца возвращаться к одному и тому же и своего добьюсь. Леле я также ничего не обещал, чтобы не принять благодарности, пока незаслуженной, оттого обязывающей и стыдной, чтобы не бояться потом смущенных своих признаний и Лелиного (хотя бы и скрытого) огорчения и еще по одной причине, вероятно, многим знакомой: мы тем увереннее и сильнее, чем менее важного для себя добиваемся (говорю о таких, как я, ленивых и слабодушных), и часто ради успеха должны себя обмануть, счесть второ степенным необходимое и нужное – к тому же мы обеспечены (раз оно все-таки «необходимое и нужное»), что поневоле к нему вернемся. Так вышло и теперь – нарочно не подготовившись, избегая обессиливающей неопределенности вступлений, еще занятый своим, предыдущим, я сразу заговорил с мосье Дервалем о том, для чего пришел, и показал берлинские Лелины работы. Он был, как всегда со мной, покровительственно-ласков, взял рисунки, их понес в соседнюю комнату, чтобы с кем-то посоветоваться (единственная минута моего – об успехе или провале – азартного волнения) и вернулся улыбаясь: