Он перебирает в памяти все возможные подробности этих поисков, и когда приходит к выводу, что червя достать негде, он вспоминает, что можно насадить на крючок саламандру, но та очень цепляется лапками за крючок. Поэтому он только однажды насадил на крючок саламандру и никогда не брал сверчков, потому что они на крючке извиваются. Затем, если утро еще не наступило, он может думать о речке, которую он хорошо знает. Он мысленно проходит от камешка до камешка по всем ее изгибам, стараясь не пропустить ни одного сантиметра. А если ночь еще не кончилась, то можно начать все сначала, только в обратном порядке. Но иногда ему хочется вспоминать всех людей, которых он когда-либо знал, только нужно не пропустить ни одного и успеть за всех помолиться. Ну и, разумеется, вспомнить отца и мать.
У его отца еще с детства была коллекция всяких заспиртованных гадов, но в некоторых баночках спирт успел немного улетучиться за долгие годы и спинки змей обнажились и побелели. Когда переезжали в другой дом после смерти дедушки, мать все эти банки, а с ними и еще другое барахло бросила в костер. А отец как раз возвращался с охоты.
Это что такое? — спросил он.
И мать объяснила, что занималась уборкой.
Тогда отец ногой поддел что-то в костре и попросил принести бумагу. Он вытащил из костра все, что можно было спасти, завернул и, идя к дому, сказал только, что самые лучшие наконечники для стрел пропали.
Но иногда, когда совсем не спалось, тот, о ком пишет Хемингуэй и кто в моем восприятии так похож на него самого, разговаривал со своим вестовым. И вестовой говорил ему, что надо жениться и тогда на душе будет спокойно и мирно. Они говорили очень тихо, боясь разбудить других, спящих. Правда, вестовой не так уж сильно боялся разбудить остальных, и приходилось, очень деликатно, приглушать его голос. И когда вестовой засыпал, действительно хотелось думать о девушках, но они вскоре расплывались в памяти, в то время как, думая о реках, он всегда мог вспоминать все новые и новые подробности.
Вся эта бессонница была рождена одной из военных неприятностей, когда показалось, что во время взрыва твоя душа вырвалась и улетела куда-то, правда, на время.
А теперь, когда наступала ночь, страшно было заснуть, так как душа, казалось, именно в эти минуты может уйти навсегда.
И потому он не спал, а слушал, как спит его вестовой, который не сомневался в пользе женитьбы и думал, что она улаживает все.
*
За что Наталья Петровна полюбила студента? Правда, такой вопрос, когда речь идет о любви, всегда нелеп. И все же? За то, что он на десять лет моложе ее? Природу того, как приходит любовь немолодого мужчины к совсем молоденькой женщине, я, пожалуй, мог бы ощутить. Что же касается женщины, то мне всегда казалось, что молодая женщина, а Наталье Петровне всего двадцать девять лет, чаще всего тянется к человеку более зрелому. Но рядом с Натальей Петровной мужчин — двое. Впрочем, возможно, Ракитин кажется ей рафинированным слюнтяем. (Играть его именно таким было чрезвычайно глупо.) А муж представляется ей бирюком. (Хотя и его бирюком играть не следует, ибо человек он весьма достойный, славный, добрый, только не по тем законам живет, по которым хочется жить Наталье Петровне.)
Но почему именно Беляев вызвал в ней интерес? Только потому, что в той относительной пустоте, в которой она живет, нет никого? Никого нет, кроме ей известных и довольно-таки постылых людей?
И вдруг — новое лицо, молодое, живое, умное. Вместо вечных скучных разговоров мужа о хозяйстве и «джентльменской» утонченной болтовни Ракитина вдруг молодой человек, который дышит свободой, независимостью какой-то...
Любовь ведь по своей природе, вероятно, чувство совсем не однородное. У одних она возникает на основе страсти, у других — на основе почти материнской нежности, жалости, заботливости. У третьих — как следствие преклонения перед кажущимся или некажущимся богатством внутреннего содержания другого человека. И т.д. и т.п.
У Натальи Петровны любовь началась, мне кажется, с ревности, даже с зависти. Внезапно, совершенно неожиданно для нее, оказалось задетым ее самолюбие. Приехал новый учитель. Он молод, независим и до чрезвычайности к ней равнодушен. Для этого человека, приехавшего откуда-то извне, она не представляет никакого интереса. Она часть дома, как вот эта витая колонна или этот деревянный стол на веранде. Так ей, во всяком случае, кажется. И это не только обидно, это повергает в самые грустные размышления о себе, о своей жизни, о своем возрасте.
В его отсутствующем взгляде всегда вежливое безразличие. Он приехал послужить, заработать деньги и уехать. И она задета этим кажущимся его превосходством.
Невероятно досадно, даже больно ощущать себя вне поля зрения стоящего человека. Она из-за этого как бы теряет веру в себя, начинает чувствовать возраст, свою вынужденную провинциальность и прочее. С этого начинается, а оглянешься — уже кажется, что влюблена безумно, и больше уже нет сил думать ни о чем. Все в доме подчиняется теперь его присутствию и зависит чаще всего от выдуманных ею же самою нюансов его поведения. Начинается некая болезнь, столь свойственная людям и хорошо им известная. Одна из психологических болезней, которые так интересно рассмотреть, изучить. Разве это менее интересно, чем исследование врачом недуга физического?
Разумеется, изучаем болезнь мы, а не Наталья Петровна, которая ни в чем не может отдать себе отчета.
Врач пишет диссертацию об одном из многочисленных вирусов гриппа. А писатель пишет пьесу, изучая существеннейший вариант любовного недуга, длящегося не три-четыре дня, а месяц и наносящего человеку такие раны, на которые грипп, слава богу, не способен. О каждом психологическом недуге человека мы много думаем, мы в каждом постигаем себя, нрав свой, привычки, свое человеческое бытие.
Итак, для студента Наталья Петровна, как она сама считает, значит не больше, чем вот эта этажерка в детской. А Верочка замечена им. С Верой он как с равной, как со своей. Там, видно, какая-то близость, какая-то радость, какое-то естественное желание ходить или сидеть вместе, смеяться, болтать, а быть может, даже и обниматься.
Она же, Наталья Петровна, — хозяйка, мамаша, часть барского дома, где есть муж, есть Ракитин, где горничные и кухарка. Она не то чтобы влюблена — поначалу она уязвлена. Уязвлена отброшенностью, ненужностью. В этой его отчужденности — для нее какая-то тайна, которую хочется постичь.
Такова или не такова природа ее интереса к нему, но эту природу надо понять. Тут губительна приблизительность или условность. Тут должно быть понятно, что происходит в данном конкретном случае. Страсть ли, зависть, интерес к незнакомому — что тут? Нет любви в общем виде. Говорят, что у автора все написано. Может быть. Но любой комментатор, любой актер, режиссер будут невольно смотреть «от себя». Хотя и будут стараться все изучить, читая текст сотню раз и т.д. А в конце концов все решится актером. Кто он такой, в чем он найдет себя в этой роли? В чем он станет отличным от тех двух мужчин?
И от Натальи Петровны зависит. Что конкретно сыграет актриса в своем отношении к нему? В чем зерно ее увлечения? Где начало?
У поляков в спектакле студента играл заурядный студент — худенький, гибкий, и только. Он ловко прыгал, очень смущался, видя Наталью Петровну. Возможно, ей было ясно, за что она любит его, но мне это не было ясно. Она смотрела влюбленно, и больше ничего.
Она его любила лишь по сюжету, не больше.
Но если не по сюжету, а будто на самом деле? Каков он сам и в чем сердцевина ее отношения к нему?
Избежать здесь абстрактно-нежного взгляда Натальи Петровны... В этой любви нужно бы вскрыть какую-то ярость, чтобы отчетливее выразить драму невозможности, неосуществимости.
Интересно сделать так, чтобы настроение Натальи Петровны колебалось от бурного желания участвовать в какой-то игре с Верочкой и студентом, в их беготне, азарте и прочем (и она это делает) до полной мрачной отчужденности, когда Наталья Петровна, замкнувшись, смотрит на всех со стороны и чуть ли не с ненавистью.
Когда читаешь большого писателя, допустим Толстого, то в строении каждой фразы чудится какая-то тайна. Именно само построение фразы как бы вовлекает тебя в некую таинственную глубину. Это похоже на такое ощущение: когда едешь по морю и смотришь на воду, то сразу понимаешь, что это не какая-нибудь обмелевшая речушка, а море. Ведь как-то по-иному воспринимается вода, если она глубокая. Разумеется, говоря о достоинствах писателя, упоминать воду, даже глубокую, — рискованно. Но что делать, если на ум пришло именно такое сравнение?
Я не могу заставить себя читать книгу, где первая, или, пускай, пятая, или пятнадцатая фраза не дадут мне почувствовать, что тут глубина огромна. Что я плыву, а подо мной не три, а сто три метра. Вода кажется иной густоты, когда глубока.