А Мокашов почему-то подумал о важности первой волны разряжения, вторая волна шла значительно дольше и не решала ничего.
Посадили их в самом конце стола.
– Какая немилость! – возмущался Кирилл. – С таким же успехом могли и на кухне посадить!
– Крабы, – удивлялись рядом.
– А помнишь, – сказал Кирилл, – было время: в витринах одни только крабы и портреты вождя. Потом только крабы. Потом ни того, ни другого.
2
– Мода, – оправдываясь, сказал Протопопов, – по-человечески не можешь сесть, того и гляди где-нибудь лопнет.
– Выходит, вы не любитель узкого, – подхватил Левкович. – Смею заметить: скоро широкое будут носить.
– Вы прорицатель, Моисей Яковлевич! И как вам удаётся предсказывать?
– Да, действительно.
А на другом конце стола началась самодеятельность.
– Выпьем за тебя, – говорил Севе Семёнов, – за рядового аспирантуры, однако наука – не твоё. Бросай её, и хочешь – завгаром устрою или заведующим пресс-центром. Но извини, это кто?
Блондинка между Левковичем и Протопоповым соблюдала строгий вид. Была она не первого класса, и всё-таки ничего.
«Точно собака Баскервилей», – подумал Семёнов, проследив её стерегущий взгляд.
– Да кто она?
– Мурена натуральная, протопоповская жена.
– Да она выше его.
– А ничего.
– А эта? – кивнул он на женщину помоложе, в прозрачной кофточке.
– Машинистка кафедры. Люба.
Лицо Любы хранило довольное выражение. Как у кошки, слопавшей воробышка.
3
Вечер разворачивался по всем правилам искусства. Сначала тосты звучали формально и холодно, и каждый в душе посмеивался над неловкостью других. Но ели, пили и время от времени выходили покурить, а возвращаясь, садились не там, где сидели прежде, и в разномастной массе гостей появились свои перекрёстные связи. Возникла самодеятельность, стало неуместно говорить для всех сразу, и приглашённые разбились на группы, несколько островков, и шум стоял от того, что говорили разом и иногда старались друг друга перекричать. Сделалось весело, и дело шло к тому, что будет ещё свободней и веселей.
– Всё ещё в аспирантах числишься? – расспрашивал Семёнов Севу. – А знаешь, что есть аспирант? Аспирант от слова «аспиро», что значит «стремлюсь». К чему ты стремишься?
И Сева путано объяснил.
«Определённо, у неё кошачья мордочка, – подумал Семёнов о Любе, – но кого она слопала или слопает, пока вопрос».
– Ты не слушаешь, – обиделся Сева.
– Поверь мне, скучная тема – напившийся аспирант.
– Братцы, пора дарить, – сказал Кирилл.
– Сейчас идём!
– Помню новоселье у Иркина, – сказал Семёнов. – Купили вскладчину магнитофон. У Иркина глаз-ватерпас. Магнитофон – он видит по коробке. Лосев встал: позвольте мне от соратников по домино, преферансу и по работе. Иркин открыл коробку, а там кирпич с ленточкой и надписью «весовой макет». Точное весовое соответствие. У Иркина челюсть отвисла.
– А позже и настоящий преподнесли.
– Не понимаю, – вмешался в разговор Невмывако. – Сначала всё, что есть мочи, клянут, а после вспоминают, как прекрасное, словно паршивого совсем не было. Вот я в отделе Минотавром…
– Надо же, – картинно удивился Кирилл, – человек добровольно объявляет себя человекобыком.
– Нет, вы скажите, – приставал Невмывако к Семёнову, – Борис Викторович – человек толковый?
– Вроде бы.
– Так с чего он меня тогда в замы взял?
– Прислали вас. Свалились тогда на нашу голову.
– Но мог не взять. Доказывается от противного… Вот этот тихоня, – Невмывако кивнул на Мокашова, – тогда такую штуку укурил. Увёл жену руководителя… Извините, я объясню. Отчего популярен нынче хоккей и у интеллигенции? Ведь хоккей, согласитесь, грубая игра. Так и в интеллигентности много звериности в крови, и руки чешутся. А дерутся мышцами других – игроков. Условно. Меня взяли, чтобы Борис Викторович мог сказать: сам-то я добрый, замы у меня собаки.
– Всё правильно, кроме последней фразы. Она вопреки всему…
– Мавр сделал своё дело, Мавр ушёл, – закончил Невмывако.
– Выпьем за Красноград, – предложил Сева.
– Выпьем, – сказал Семёнов, – но только не он нам не подошёл, а мы ему не нужны.
– Нет, не согласен, Красноград неповторим.
4
– Внимание, шеф идёт!
Вдоль стола к ним танцующей походкой шел Протопопов, улыбающийся, с рюмкой, в расстёгнутом пиджаке.
– Стоп! – закричал Кирилл. – Дальше демаркационная зона.
– Мир, мир, – говорил Протопопов.
– Нет, Дим Димыч. Я вот выпью для храбрости и всё вам объясню. Что вы чувствуете?
Протопопов улыбался:
– Мессией себя чувствую, карающим за грехи. Не сегодня, сегодня праздник. Сегодня утром спрашиваю: «Где Мокашов?» Отвечают: бродит где-то. А я-то наверняка знаю: он в бронеяме. Слава богу, думаю, не в долговой. Давайте выпьем за тех, что ухают по утрам!
– Вам настучали.
– Стучите вы. Наивные молодые люди, при работе бронеямы на кафедре вздрагивает пол.
– И налицо материал, – вздохнул Кирилл, – к вопросу о подпольных ядерных взрывах.
– Я обещаю… – Протопопов прикрыл глаза, но Кирилл не дал ему договорить:
– Готов составить ваше досье обещаний.
– Преемником Дарьи Семёновны с её кондуитом станете?
– Мы будем похлеще. И победителей не судят.
– Минуту назад вы предлагали судить.
– Шушер судить, а не победителей.
Позвякивали бокалы, звонкими гласными выделялись высокие женские голоса.
– Выгоним неугодных. К дьяволу отношения. Вы зелены. Думаете, сил непочатый край. А их, по опыту вам скажу, всего на две-три стоящие работы. Я не о диссертации. Диссертация моя – форма жертвенности. Для всех. Такова жизнь. Вы думаете, мягкость в ней нужна? Необходима и жестокость. Жестокость тоже в порядке вещей.
За опустевшим столом продолжались разговоры. В зале было душно, и открыли окно. От ветра болталась занавеска, и доносился шум машин с улицы. И здесь продолжался разговор.
– Ну что, Данила-мастер, – спросила женщина, – не вышла ещё твоя чаша?
– Пока не вышла, – отвечал мужчина, – но ещё не вечер, и будет непременный праздник и на нашей улице. Ведь есть какие-то моменты неразделённости и в разделённой любви.
– А я за простые средства. Чего тянуть? Ношу с собой это потрясающее возбуждающее. Всё жду момента всыпать ему.
– Так он не пьет, а только ходит с бокалом, чокается.
– Выпьет когда-нибудь.
– Непременно выпьет. Обязан.
– И озвереет старичок. А успокаивающее дома я повыбрасывала. Останется мини-спектакль отправки его в одиночестве домой.
– Ну, дай бог!
– С Генриеттой у них никак, – рассказывала Люба, – наставила ему рога.
– Не фантазируй. Как у тебя с Кириллом?
Губы у Любы мягкие, податливые, по таким не угадаешь – целомудренные или сплющились в тысячном поцелуе.
– Никак. Водит по разным местам.
– И что?
– Ничего. Все вы, мужчины, болтуны и обманщики.
– Так уже все?! А шеф на банкете не сделает тебе предложение?
– При этой-то сторожевой собаке? – кивнула Люба на Протопопову.
5
Невмывако ждал удобного момента заговорить с Протопоповым. И хотя этому никто уже не мешал, он испытывал затруднение, точно общение их шло по видеотелефону или через прочное прозрачное стекло.
Протопопов теперь себя отлично чувствовал. Минуты, когда он был барахтающимся паучком, прошли. Он снова ощущал себя человеком с копьем, карабкающимся на пьедестал. «Берегитесь теперь! Вы породили меня, а я вас убью».
Теперь, когда ухищрения были позади, ему не хотелось оставлять навязанную себе роль. У атмосферы недосказанности и неопределённости есть своя прелесть. На вечере он ходил среди присутствующих и зорко в них вглядывался, но взгляд свой в ответ умышленно отводил. И ему доставляла удовольствие тревога во многих глазах, которую развеять не спешил, хотя и считал, что, в конце концов, все обрадуются.
– Что для нас характерно, для нации? – улыбаясь, спрашивал Левкович и сам тут же отвечал: – Вера. Мы верим и доверяем всему.
– Но вера – это религия, – возражал ему Пальцев. Остальные не осмеливались вмешиваться, хотя Левковичу требовался оппонент.
– За верой наступает безверие. Обычное перерегулирование. Была у меня привычка с собою ластик носить. Привык я писать карандашом и тут же вносить изменения. Приходишь домой, и всё выгребаешь из карманов. Резинку, естественно, на стол. Недавно глянул: весь стол в резинках. Теперь в институт обратно резинки ношу. Процесс автоматического регулирования. Религия – всего лишь гипотеза для умственно отсталых людей. Нужно было её сломать, и сломали, а теперь ловят рыбку в мутной воде. Религия – массовое одурачивание.
– Её беречь нужно, как умирающую традицию, как Деда Мороза, волшебников и чертей.