Аксинья внимательно выслушала его рассказ, затем мягко освободила руки и отошла к печи. Поправляя огонь, она спросила:
– А как же дальше?
– Через неделю опять надо идти отмечаться.
– Думаешь, тебя все-таки заберут?
– Как видно – да. Рано или поздно возьмут.
– Что же будем делать? Как жить будем, Гриша?
– Не знаю. Давай потом об этом потолкуем. Вода у тебя есть умыться?
Они сели ужинать, и снова к Аксинье вернулось то полновесное счастье, которое испытывала она утром. Григорий был тут, рядом с ней; на него можно было смотреть безотрывно, не думая о том, что посторонние подстерегают ее взгляды, можно было говорить глазами все, не таясь и не смущаясь. Господи, как она соскучилась по нем, как истомилось, наскучало по этим большим неласковым рукам ее тело! Она почти не прикасалась к еде; слегка подавшись вперед, смотрела, как жадно жует Григорий, ласкала затуманившимся взглядом лицо его, смуглую, туго обтянутую стоячим воротником гимнастерки шею, широкие плечи, руки, тяжело лежавшие на столе… Она жадно вдыхала исходивший от него смешанный запах терпкого мужского пота и табака, такой знакомый и родной запах, свойственный лишь одному ему. Только по запаху она с завязанными глазами могла бы отличить своего Григория из тысячи мужчин… На щеках ее горел густой румянец, часто и гулко стучало сердце.
В этот вечер она не могла быть внимательной хозяйкой, потому что, кроме Григория, не видела ничего вокруг. А он и не требовал внимания: сам отрезал хлеба, поискал глазами и нашел солонку на камельке печи, налил себе вторую тарелку лапши.
– Голодный я, как собака, – словно оправдываясь, с улыбкой сказал он. – С утра ничего не ел.
И только тогда Аксинья вспомнила о своих обязанностях, торопливо вскочила:
– Ох, головушка горькая! Про вареники и про блинцы-то я и забыла! Ешь курятину, пожалуйста! Ешь дюжей, мой родимый!.. Зараз все подам.
Но как же долго и старательно он ел! Как будто его не кормили целую неделю. Угощать его было делом совершенно излишним. Аксинья терпеливо ждала, потом все же не выдержала: села рядом с ним, левой рукой притянула к себе его голову, правой взяла чистый расшитый рушник, сама вытерла возлюбленному замаслившиеся губы и подбородок и, зажмурив глаза так, что в темноте брызнули оранжевые искорки, не дыша, крепко прижалась губами к его губам.
В сущности, человеку надо очень немного, чтобы он был счастлив.
Аксинья, во всяком случае, была счастлива в этот вечер.
IX
Григорию тяжело было встречаться с Кошевым. Отношения их определились с первого дня, и разговаривать им было больше не о чем, да и не к чему. По всей вероятности, и Михаилу не доставляло удовольствия видеть Григория. Он нанял двух плотников, и они спешно ремонтировали его хатенку; меняли полусгнившие стропила на крыше, заново перебирали и ставили одну из покосившихся стен, делали новые притолоки, рамы и двери.
После возвращения из Вешенской Григорий сходил в хуторской ревком, предъявил Кошевому свои отмеченные военкоматом воинские документы и ушел, не попрощавшись. Он переселился к Аксинье, забрал с собою детей и кое-что из своего имущества. Дуняшка, провожая его на новое жительство, всплакнула.
– Братушка, не держите на меня сердца, я перед вами не виноватая, – сказала она, умоляюще глядя на брата.
– За что же, Дуня? Нет-нет, что ты, – успокоил ее Григорий. – Заходи нас проведывать… Я у тебя один из родни остался, я тебя всегда жалел и зараз жалею… Ну а муж твой – это другое дело. С тобой мы дружбу не порушим.
– Мы скоро перейдем из дому, не серчай.
– Да нет же! – досадливо сказал Григорий. – Живите в доме хотя до весны. Вы мне не помеха, а места мне с ребятами и у Аксиньи хватит.
– Женишься на ней, Гриша?
– С этим успеется, – неопределенно ответил Григорий.
– Бери ее, брат, она хорошая, – решительно сказала Дуняшка. – Покойница маманя говорила, что тебе только ее в жены и брать. Она ее прилюбила последнее время, часто наведывалась к ней перед смертью.
– Ты меня вроде как уговариваешь, – улыбаясь, сказал Григорий. – На ком же мне, окромя нее, жениться? Не на бабке же Андронихе?
Андрониха была самая древняя старуха в Татарском. Ей давно перевалило за сто. Дуняшка, вспомнив ее крохотную, согнутую до земли фигурку, рассмеялась:
– Скажешь же ты, братушка! Я ить так только спросила. Ты молчишь об этом – я и спросила.
– Уж кого-кого, а тебя на свадьбу позову. – Григорий шутливо хлопнул сестру по плечу и с легким сердцем пошел с родного двора.
По правде сказать, ему было безразлично, где бы ни жить, лишь бы жить спокойно. Но вот этого-то спокойствия он и не находил… Несколько дней он провел в угнетающем безделье. Пробовал было кое-что смастерить в Аксиньином хозяйстве и тотчас почувствовал, что ничего не может делать. Ни к чему не лежала душа. Тягостная неопределенность мучила, мешала жить; ни на одну минуту не покидала мысль, что его могут арестовать, бросить в тюрьму – это в лучшем случае, а не то и расстрелять.
Просыпаясь по ночам, Аксинья видела, что он не спит. Обычно он лежал на спине, закинув за голову руки, смотрел в сумеречную темноту, и глаза у него были холодные и злые. Аксинья знала, о чем он думает. Помочь ему она ничем не могла. Она сама страдала, видя, как ему тяжело, и догадываясь о том, что надежды ее на совместную жизнь снова становятся несбыточными. Она ни о чем его не спрашивала. Пусть он решает все сам. Только раз ночью, когда проснулась и увидела сбоку багряный огонек папиросы, она сказала:
– Гриша, ты все не спишь… Может, ты ушел бы на это время из хутора?
Или, может, нам вместе куда-нибудь уехать, скрыться?
Он заботливо прикрыл одеялом ее ноги и нехотя ответил:
– Я подумаю. Ты спи.
– А потом вернулись бы, когда все тут успокоится, а?
И снова он ответил неопределенно, так, как будто у него не было никакого решения:
– Поглядим, как оно дальше будет. Спи, Ксюша. – И осторожно и ласково прикоснулся губами к ее голому шелковисто прохладному плечу.
А на самом деле он уже принял решение: в Вешенскую он больше не пойдет.
Напрасно будет ждать его тот человек из политбюро, который принимал его прошлый раз. Он тогда сидел за столом, накинув шинель на плечи, с хрустом потягивался и притворно зевал, слушая его, Григория, рассказ о восстании.
Больше он ничего не услышит. Все рассказано.
В тот день, когда надо будет отправляться в политбюро, Григорий уйдет из хутора, если понадобится – надолго. Куда – он еще сам не знал, но уйти решил твердо. Ни умирать, ни сидеть в тюрьме ему не хотелось. Выбор он сделал, но преждевременно говорить об этом Аксинье не хотел. Незачем было отравлять ей последние дни, они и так были не очень-то веселыми. Об этом надо будет сказать в последний день, так он решил. А сейчас пусть она спит спокойно, уткнувшись лицом ему в подмышку. Она часто за эти ночи говорила:
«Хорошо мне спать под твоим крылом». Ну, и пусть спит пока. Недолго ей, бедной, осталось прижиматься к нему…
По утрам Григорий нянчился с детьми, потом бесцельно бродил по хутору.
На людях ему было веселее.
Как-то Прохор предложил собраться у Никиты Мельникова, выпить вместе с молодыми казаками-сослуживцами. Григорий решительно отказался. Он знал из разговоров хуторян, что они недовольны продразверсткой и что во время выпивки об этом неизбежно будет идти речь. Ему не хотелось навлекать на себя подозрения, и даже при встречах со знакомыми он избегал разговоров о политике. Хватит с него этой политики, она и так выходила ему боком.
Осторожность была тем более не лишней, что хлеб по продразверстке поступал плохо, и в связи с этим трех стариков взяли как заложников, под конвоем двух продотрядников отправили в Вешенскую.
На следующий день возле лавки ЕПО Григорий увидел недавно вернувшегося из Красной Армии бывшего батарейца Захара Крамскова. Он был преизрядно пьян, покачивался на ходу, но, подойдя к Григорию, застегнул на все пуговицы измазанную белой глиной куртку, хрипло сказал:
– Здравия желаю, Григорий Пантелевич!
– Здравствуй. – Григорий пожал широченную лапу коренастого и крепкого, как вяз, батарейца.
– Угадываешь?
– А как же.
– Помнишь, как в прошлом годе под Боковской наша батарея выручила тебя?
Без нас твоей коннице пришлось бы туго. Сколько мы тогда красных положили – страсть! Один раз на удар давали, другой раз шрапнелью… Это я наводчиком у первого орудия работал! Я! – Захар гулко стукнул кулаком по своей широкой груди.
Григорий покосился по сторонам – на них смотрели стоявшие неподалеку казаки, вслушивались в происходивший разговор. У Григория дрогнули углы губ, в злобном оскале обнажились белые плотные зубы.
– Ты пьяный, – сказал он вполголоса, не разжимая зубов. – Иди проспись и не бреши лишнего.
– Нет, я не пьяный! – громко выкрикнул подгулявший батареец. – Я, может, от горя пьяный! Пришел домой, а тут не жизня, а б…! Нету казакам больше жизни, и казаков нету! Сорок пудов хлеба наложили, это – что? Они его сеяли, что накладывают? Они знают, на чем он, хлеб, растет?