я никак не мог понять, относит ли она и меня к этим людям или же только высказала общую мысль. Ветер безжалостно обтачивал мои уши, они, наверное, горели, и поэтому я не боялся, что Дита заметит, как я покраснел. Дурацкое свойство — если кто-нибудь ненароком задевает меня за больное место, я сразу же краснею. И все же я решился обезоружить ее.
— Можно подумать, что каждый человек выбирает себе какую-то позу, которая кажется ему наиболее подходящей.
Дита перестала ковырять снег и решительно посмотрела на меня.
— Есть люди, которым поза просто не нужна. Это смелые, сильные люди. Но у большинства обычно даже две позы, одна — вроде повседневной одежды, с которой редко расстаются, другая — для торжественных случаев. Что, смешно рассуждаю? — она неуверенно рассмеялась.
— Позу можно разглядеть только в том случае, если знаешь подлинное «я» человека, так сказать, в его чистом виде, а то легко ошибиться и принять привычную позу за естество.
— Нет, нет! — воскликнула Дита. — Вот ты теперь горячо мне доказываешь, и я знаю, что это не поза. И совсем нетрудно разглядеть, где поза и где нет.
— О-о! — вздохнул я. — Дал бы мне бог такую способность… Но я, пожалуй, склонен оправдать позу, если это только маскировка страдания или страха. Не всегда надо плакать, когда хочется прослезиться.
— Значит, нет ничего настоящего?
— Почему же? — я смутился, потому что не ожидал такого прямого вопроса. — Когда человек вышел из пещеры, он прикрывал свою наготу одеждой из листьев. А теперь… хм… хм… в нашу эпоху, мне кажется, и для чувств пригодилась бы какая-нибудь одежонка.
— Надо, чтобы люди всегда были естественными. Надо ведь?
— Надо… Однако бывают и минуты слабости, а я, скажем, вовсе не хочу показывать это другим, потому что сразу же найдутся субъекты, которые вызовутся направить тебя на путь истинный. Это что, поза или только страх?
— Страх? — удивилась она, но сразу же ее брови снова выпрямились. На лице не осталось больше прежнего выражения заинтересованности, по-видимому, ею завладела уже какая-то новая мысль.
— Мне кажется, что Генрикас все время чего-то боится и только старается этого не показывать…
Она сказала это тихо, с плохо скрытым волнением, я же смотрел на ее горящие губы, ожидая, когда они снова раскроются для слов, заботливо согреют их теплым дыханием.
— Все мы боимся, — сказал я. — Все.
— Чего же? — В ее вопросе было и удивление, и досада, и испуг.
— Мы боимся ошибок. Боимся заблуждений. Не хотим втискивать свою жизнь в стандартные коробочки! Нас страшит повседневная серость, примитивное течение жизни. А примеров кругом достаточно! — Я заметил, что повысил голос почти до крика.
Она смотрела на меня растерянная и удивленная.
— Ладно, хватит этих разговоров, — сказал я и улыбнулся, чтобы ободрить Диту. — Может быть, самая верная — это твоя теория маленьких радостей, — добавил я с горечью.
— А ты тоже боишься?
— Боюсь, что меня разбудит будильник.
— Только и всего?
— Разве этого мало?
Она не ответила.
— Взберемся-ка на самую высокую гору, — предложила она и показала рукой на склон со следами зайца на снегу.
— На самую верхушку? До конца?
— Ага…
Мы начали взбираться наверх, но вскоре я остановился.
— Дита! — крикнул я. — А когда мы стали говорить друг другу ты?
— Не помню, — рассмеялась она. — Я даже не заметила…
Возвращались уже вечером. Дома — как аквариумы.
— Покажи мне окно твоей комнаты, Дита, — попросил я.
— А вот и не покажу.
Я приблизился к ней на шаг.
— Очень тебя прошу…
— Ну вот, — нехотя подняла она руку в узорчатой вязаной варежке. — Куда ты смотришь? Не там.
И засмеялась.
— Вон! — крикнула она, откинув голову, — на третьем этаже.
Ее волосы на мгновение коснулись моего лица, а шарфик, соскользнув в сторону, обнажил ослепительно белую шею.
— Да, — глухо произнес я. — На третьем этаже…
И губами осторожно дотронулся до ее теплого виска.
Дита внезапно повернулась, прислонилась к стене и пытливо заглянула мне в глаза. Потом, как бы с трудом проглотив что-то, долго молчала.
— Мне пора, — неожиданно услышал я.
— Уже?
— Спокойной ночи, — Дита печально улыбнулась и исчезла в темном подъезде.
9
Жорка оказался прав: начинать было нелегко. Станок мне достался в самом конце цеха, старый, как заезженная кобыла. Ничего не поделаешь — таков жестокий закон для новичков. Собрать недостающие инструменты помогли Сильвис и Жорка. Но тут же выяснилось, что работать только в первую смену мне не удастся — не было свободных станков. Во вторую же я не мог работать потому, что надо было посещать вечернюю школу. Однако мастер сделал рыцарский жест: позволил мне одному работать в ночную смену, хотя наш участок работал лишь в первые две. При этом он не упустил заметить, что нарушает инструкцию. И ночная смена жесткой рукой схватила меня за шиворот.
Наш участок был из отстающих. Большие партии сложных деталей сменный мастер давал старым рабочим — «асам», как мы их с Сильвисом называли, и те «нажимали», как дьяволы, перевыполняя свои задания. Однако участок тем не менее сдавал продукцию с опозданиями: «асы» не успевали, а молодым мастер не доверял. Хотя он и потакал «асам», которые «вывозили» план, он все же не пользовался у них популярностью. Он терпеливо сносил колкости и издевки, а на производственных совещаниях, театрально жестикулируя, плакался по поводу низкой, по его словам, квалификации молодых рабочих. И опять все начиналось сначала — сказка про белого бычка.
Мастер, как и следовало ожидать, давал мне на обработку самые простые детали, и притом небольшими партиями. Когда я однажды не очень уверенно попытался запротестовать, он оборвал меня:
— Потерпите. Всему свое время.
А время шло. Начались мои первые неудачи.
Словно кто-то одним движением руки смахнул ночную сажу со стеклянной крыши над головой — так внезапно она посветлела. Это означало конец смены.
Длинные стержни из нержавеющей стали с трудом поддавались резке. Вот и опять — сухой треск, несколько ярких искр…
— Э, черт!..
Вставляю новый резец, увеличиваю число оборотов. Открываю краник от бачка с эмульсией. Теплая жирная пена брызжет прямо в лицо. Резец медленно продвигается вперед. Слишком медленно.
Большая стрелка часов снова дрогнула и остановилась на шестерке. Надо спешить.
Я еще прибавляю число оборотов. И вдруг от оглушительного треска у меня на секунду помутилось сознание.
Длинный стальной стержень согнулся от слишком быстрых оборотов и со страшной силой врезался в инструментальный шкафчик. Неловко выключив станок, я почувствовал неодолимое желание сесть. Облизал потрескавшиеся губы и поднял тяжелую крышку станка. Изнутри пахнуло парами перегретого масла. Две зубчатки перекидного блока порядочно обкрошились. Я захлопнул крышку и оперся