Мартинас.
Она неловко обеими руками взяла мое лицо и поцеловала. Я повернулся и бегом бросился из магазина.
Прошатавшись допоздна по улицам, я тихонько, как тень, вернулся домой и улегся. Заснуть я не мог. Всю ночь одинокий карандаш, высунув головку из целлулоидного пенала, кричал, что он может что-то сделать; вы только дайте мне, дайте и увидите! Потом с первого этажа донесся детский плач. Ребенок плакал, сначала тихо, потом все громче и громче, он то захлебывался, то высоким фальцетом изливал свою злобу, обиду, свое горе. И вдруг все смолкло.
В моей голове опять зазвучали ненастроенные скрипки…
Не знаю, что делали мои друзья. Быть может, они «плыли на остров»? Может, ловили рыбу? Может, катались на лыжах в горах? Не знаю. Но, должно быть, они были счастливы.
Я приглядывался к сидевшим вокруг людям. Их лица то исчезали в дыму, то вдруг снова появлялись, словно из небытия. Яркие тона в кафе утомляли глаз; я вдруг заметил, как негармонична джазовая музыка, и мне стало нестерпимо грустно оттого, что другие слушают ее с явным удовольствием.
— Кошмарная музыка, — сказал я, кивнув в сторону музыкантов, которые трудились, скинув пиджаки, с неистребимым выражением скуки на лицах.
Генрикас только приподнял брови:
— Ты мне сегодня непонятен, Мартис… Музыка, как всегда.
Ха! Непонятен!
Я снова начал изучать окружающих. Заметил несколько знакомых лиц. Один паренек был с нашего завода. Почему он пьет? За угловым столиком — три высоких парня. Слишком громко смеются. Это баскетболисты известной команды. Тоже лакают. Дружно.
А с нами не было ни Диты, ни Донатаса, и я никак не мог сосредоточиться для разговора на какую-нибудь общую тему.
Джаз снова заиграл. Барабанщик, видимо, старался доказать, что он не пьян, и часто терял ритм. Его багровое лицо, казалось, сейчас лопнет от напряжения.
— Ведь барабанщик пьян, как свинья, — сказал я Ромасу.
Тот только усмехнулся.
— Ну и отлично. Будем терпимы.
Ладно. Будем. Выпьем.
— Пустяки, — отозвался в ушах голос Генрикаса. — Пустяки и то, что другие называют счастьем. На самом деле никакого счастья нет. Есть только удовлетворенность и неудовлетворенность.
— А я хочу быть счастлива, — сказала Лайма. Она подперла кулачком лицо. Ее глаза были печальны и красивы. — Ты ведь много читаешь, Мартис, — медленно продолжала она. — Расскажи что-нибудь про счастье.
На этот раз я уже не мог увернуться. Надо было что-нибудь сказать.
— А ты до сих пор была несчастлива?
— Почему ты смеешься? Ведь я всерьез, — в ее голосе прозвучала обида. — Если тебе тяжело об этом говорить, то лучше совсем не надо…
— Не сердись, Лайма. Какой уж из меня наставник. Я думал, что ты всем довольна и счастлива. Ведь я даже не знаю, чем ты занимаешься в свободное время. Ходишь на танцы? В кино? В кафе?
Она замотала головой.
— Я изучаю английский язык. Летом поступлю в университет, на заочный. Но что это за допрос? Я ведь не спрашиваю тебя, о чем ты мечтаешь. Ну, прости меня. Но все ж таки, что такое счастье?
— Может быть, счастье — это любить человека? А может — быть любимым, нужным другим? Иметь друзей, любимую работу, быть прямым, честным и душевным человеком. Может, этого хватает, чтобы быть счастливым?..
— А деньги надо иметь?
— Должно быть. Но меня всегда зло берет, когда вещи заслоняют людей.
— И делать все, что только хочется?
— Ну, конечно, — вмешался Ромас.
Я откинулся на спинку стула.
— Что-то мне сегодня не до умных разговоров.
Когда Ромас пригласил Лайму танцевать, я спросил Генрикаса:
— Почему ты сегодня один?
Он улыбнулся и, видимо, хотел сострить, но я грубо его оборвал:
— Только без афоризмов. Почему не пришла Дита?
— Я звал ее.
— Скажи мне номер ее телефона.
Генрикас колебался.
— Ну будь же хоть раз джентльменом, — усмехнулся я.
Тогда он назвал номер, медленно и четко произнося каждую цифру. Я повторил, он кивнул головой и помрачнел.
— Чего это вы сегодня такие кислые? — спросила Лайма, возвращаясь к столику после танца.
— Я ему здорово подпортил настроение, — похвастался я.
Генрикас сделал вид, что не расслышал, и заговорил о кино. Я больше не вмешивался в разговор. Мне казалось, что мы идиоты уже хотя бы потому, что барабанщик пьян и часто теряет ритм. Я начал вертеться на стуле, желая разглядеть всех сидевших в кафе.
— Терпеть не могу пижонов, — наконец шепнул я Ромасу.
— Ты уже пьян? — сочувственно спросил он.
— Нисколечко! Но погляди, что за публика! Зоологический сад? О нет! Это пижоны. Помнишь, когда-то среди пижонов процветал культ кулака. Это было давно. А теперь пижоны ударились в «культурничание». Но пижон остается пижоном, независимо от того, хорошо ли сшит его костюм или плохо, имеются ли у него про запас несколько имен зарубежных авторов или нет.
— Ты слишком ригористичен, старик, — примирительно вставил Ромас.
— Нет, ты послушай! Это процесс. Под влиянием литературы и кино возникает новый гибрид — сноб-пижон. Да ты, пожалуйста, не морщись, комаров тут нет. Оглянись вокруг, оглянись — это же все ходячие литературные и экранные штампы. Можно даже подумать, что жизнь подражает литературе, черт побери!
— Перестань бесноваться, — Ромас дотронулся до моего локтя. — Моралисты нынче не в моде.
— Я вовсе не моралист… Видишь тех двух блондинок? Могу поспорить, что меньшая уже на взводе. Ну, славные девчата. Разве не верно? Но попробуй-ка им растолковать, что они посажены не на ту почву! Подумал ли ты, какие цветочки из них вырастут?
— Ты отъявленный консерватор, — сказал Ромас.
— Известно, — усмехнулся я. — Не лучше ли будет сказать, что эти хищные цветы будут обладать всеми красками и свойствами нашей эпохи?
На меня с любопытством взглянули Лайма и Генрикас.
«А мы кто такие? — насмешливо вопрошали глаза Генрикаса. — Ты об этом подумал, старик?» Его взгляд вызывал во мне ненависть. Я выдохнул весь воздух из легких и равнодушно пробормотал:
— Я кончил. Извините.
— Лучше давайте выпьем, — предложила Лайма.
Я не возражал. Генрикас снова попытался завязать разговор. Я немного раздвинул оконные занавески и посмотрел на улицу. Мелкие снежинки опускались и таяли на мокром асфальте. «И все же скоро весна», — подумал я, эта мысль сразу привела меня в радостное, приподнятое настроение; я почувствовал себя далеким и чужим в этом накуренном и шумном зале, захотелось выйти на улицу.
Я сошел с лестницы и повернул к выходу. Голова от выпитого вина была тяжелой, казалось, что на нее давит огромная мягкая зимняя шапка.
— Туалет налево, — неуверенно произнес швейцар.
Я вышел на свежий воздух. Разбрызгивая во все стороны мокрый снег, по асфальту скользили автомобили. Мне захотелось тихо запеть: «Придет