Через месяц ей стало казаться, что вместе с испачканными простынями она уносит часть Боба. Он уже значительно потерял в весе, и каждое утро казался ей худее, чем накануне. Крупное тело, которое она привыкла чувствовать подле себя столько ночей, которое согревало ее в ледяные ночи и которое дало ей пятерых детей, постепенно исчезало вместе с испражнениями, и Клара была бессильна что-нибудь сделать. Врачи из Огаллалы утверждали, что у Боба поврежден череп, туда гипс не наложишь. Скорее всего, он умрет. Но он все не умирал. Иногда, когда она мыла его теплой водой, вытирая испачканный пах и бедра, его член вставал, как будто не имея никакого отношения к разбитому черепу. Клара не могла смотреть на это без слез, для нее это значило, что Боб все еще надеется на мальчика. Он не мог говорить, не мог повернуться, он скорее всего никогда больше не ударит лошадь, но он все еще хотел сына. Она это понимала, когда приходила из вечера в вечер, чтобы вымыть его и убрать пятна с умирающего тела. Она перекатывала Боба на бок, придерживала его в этом положении, потому что на спине и ягодицах образовались ужасные пролежни. Она боялась, что он задохнется, если она перевернет его на живот, но она держала его на боку по часу, иногда даже задремывая. Затем она снова укладывала его на спину, накрывала и возвращалась на свою раскладушку, где часто лежала без сна, глядя на прерию и печалясь по поводу того, как несправедливо повернулась жизнь. Вот лежит едва живой Боб, ребра его все больше выступают, а он все еще хочет сына. «Я бы могла это сделать, — думала она, — но спасет ли это его? Я могла бы пройти через это еще раз — беременность, страх, потрескавшиеся соски, волнение — и, возможно, родить мальчика». Хотя она и родила пятерых детей, но иногда, лежа на раскладушке, чувствовала себя бесплодной. Ей казалось, она отказывает мужу в его последнем желании, что, будь она добрее, она бы пошла на это ради него. Как может она лежать ночь за ночью и игнорировать странную, немую просьбу умирающего, который всегда был неизменно добр с ней, хоть и немного неуклюж. Умирающий Боб продолжал просить ее о маленьком Бобе. Иногда ей чудилось, что она сошла с ума, как она вообще может о таком думать. И все же она вскоре уже с ужасом ждала того момента, когда придется подойти к нему ночью, за все время их брака она ничего не делала настолько через силу. Ей приходилось перебарывать себя, и она временами желала, чтобы Боб умер, если уж он не в состоянии поправиться. Правда заключалась в том, что она не хо — тела еще ребенка, особенно малышка. Почему-то она была уверена, что сможет сберечь девочек, но не испытывала той же уверенности относительно мальчиков. Слишком уж хорошо она помнила те дни ледяного ужаса и душевной муки, когда она прислушивалась к кашлю умирающего Джима. Она помнила свою ненависть к болезни, унесшей Джеффа и Джонни, и свою полную беспомощность. «Я не могу снова пройти через это, — думала она, — я не выживу, даже ради тебя, Боб». Воспоминания об ужасе, охватывавшем ее при ожидании неизбежной смерти детей, были самыми яркими в ее жизни: она не в состоянии была забыть их кашель и тяжелое дыхание. Она не хотела, чтобы такое повторилось.
Кроме того, Боба трудно было назвать живым, его глаза даже никогда не мигали. Он лишь рефлекторно глотал суп, которым она его кормила. И эрекция его была лишь рефлексом на ее прикосновения, когда она мыла его, так непристойно шутила над ними жизнь. Это не вызывало в ней нежности, лишь отвращение своей грубой жизненной жестокостью. Ей казалось это насмешкой над ней, призванной заставить ее чувствовать, что она в чем-то отказывает Бобу, хотя неясно было, в чем. Она вышла за него замуж, поехала за ним, кормила его, работала рядом, родила ему детей — и все же, когда она меняла ему простыни, она ощущала в себе эгоизм, с которым не сумела справиться. Что-то она придержала при себе, хотя, если учесть все обстоятельства, трудно сказать, что именно. Но она все равно это чувствовала и лежала без сна на раскладушке целыми ночами, недовольная собой.
По утрам она не вставала, пока не чувствовала запах сваренного Чоло кофе. Она уже привыкла доверять Чоло варить кофе в основном потому, что делал он это лучше, чем она. Она лежала на одеяле, наблюдая, как сползает к реке туман, и дожидаясь, когда на цыпочках придут девочки. Они всегда ходили на цыпочках, как будто могли нечаянно разбудить отца, хотя его глаза были постоянно открыты.
— Ма, ты еще спишь? — спрашивала Салли. — Мы уже давно встали.
— Хочешь, соберем яйца? — предлагала Бетси. Она обожала это занятие, но предпочитала собирать яйца вместе с матерью. Некоторые куры отличались раздражительностью и клевались, когда Бетси пыталась вытащить из-под них яйцо. Клару же они никогда не трогали.
— Я лучше соберу вас, — говорила Клара, прижимая к себе дочек. Когда солнце освещало бескрайние равнины, а обе ее девочки были рядом, она уже не так плохо относилась к себе, как одинокой ночью.
— Ты что, не хочешь вставать? — спросила Салли. В ней было куда больше от отца, чем в Бетси, и ее беспокоило, что мать лежит в постели, когда солнце уже поднялось. Ей это казалось неправильным, во всяком случае, отец часто огорчался по этому поводу.
— Ладно, тихо, — сказала Клара. — Солнце только что взошло.
Она никогда не умела рано вставать, несмотря на большую практику. Она поднималась по обязанности и готовила завтрак Бобу и работникам, которые были в этот момент в доме, но никогда это у нее не получалось так быстро и четко, как хотелось бы Бобу. Она всегда радовалась, когда он уезжал продавать лошадей и она могла поспать подольше или просто полежать в постели и почитать те журналы, которые она заказывала на востоке или в Англии.
В журналах для женщин печатались дамские рассказы и отрывки из романов, в которых женщины вели образ жизни, настолько отличный от ее собственного, что ей иногда казалось, что она живет на другой планете. Ей нравились дамы у Теккерея больше, чем у Диккенса, а еще больше — у Джорджа Элиота. Но почта доставлялась так редко. Иногда ей приходилось ждать по два-три месяца своего журнала и раздумывать, что же произошло с героями рассказов. Читая рассказы, написанные женщинами, не только Джорджем Элиотом, но и миссис Гор, миссис Гаскелл и Шарлоттой Янг, ей иногда хотелось заняться тем же, что и они, — писать рассказы. Но эти женщины жили в городах, у них было много друзей и родственников. Она теряла присутствие духа, глядя в окно на пустые равнины, и понимала, что даже если бы у нее было время и умение писать, подходящей темы она бы не сыскала. После смерти Мод Джонс она редко встречалась с другими женщинами, да и родственников у нее, кроме мужа и детей, не было. Имелась тетка в Цинциннати, но они переписывались не чаще двух раз в год. Ее героями, возьмись она за перо, стали бы лошади и куры, потому что все знакомые мужчины не казались ей достаточно интересными. Во всяком случае, ни один из них не умел говорить так, как герои английских романов.
Иногда ей хотелось побеседовать с человеком, писавшим рассказы и печатавшим их в журналах. Ей интересно было узнать, как это делается: пишут ли они о людях, которых знали, или придумывают героев. Она один раз даже заказала себе писчей бумаги, собираясь попробовать, даже если она не знает как, но то случилось в те далекие, полные надежд годы; когда мальчики еще были живы. При той работе, которая падала на ее плечи, она так и не выбрала время, чтобы сесть и что-то написать, а потом мальчики умерли, и все изменилось. Когда-то один вид бумаги приносил ей надежду, но после смерти детей она перестала обращать на нее внимание. Бумага стала служить еще одним укором, подтверждением невыполнимости ее желаний. Однажды она сожгла всю бумагу, дрожа от гнева и боли, как будто бумага, а не погода, была причиной смерти ее сыновей. И на какое-то время она перестала читать журналы. Она ненавидела описываемую в них жизнь: как могли люди так разговаривать и тратить время на балы и вечеринки, когда умирают дети и их приходится хоронить?