Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько дней затем продолжалось это путешествие? Шесть? Семь? Впрочем, время уже давно утратило значение, которое придают ему вращение и встреча небесных тел. Конец ночи означал лишь то, что мы снова будем видеть друг друга; солнце, показавшееся утром, просто освещало длинный ряд движущихся или стоящих вагонов. Нескончаемую череду открытых ящиков с двуногим грузом, крышей над которым было лишь немецкое небо. Состав шел полдня сначала в одном направлении, потом долго стоял, а затем опять двигался в противоположную сторону; потом опять стоял и ждал. Однажды состав остановился среди полей, где мы весь день и всю ночь закапывали сто шестьдесят трупов, и Янош руководил работой. Совершенно новая работа, такое случилось впервые за долгое время, если не считать несколько дней до нашего отъезда из Харцунгена, когда наши скелеты не отправились в печь. Первые два вагона были предназначены для покойников; те два, за локомотивом. Это захоронение, само по себе действо не из приятных, было все же неким признаком того, что отдаленный мир живых людей становится ближе. Тут не было ни бараков, ни колючей проволоки, а только луг, который апрельское солнце озаряло неясным светом, и это, конечно, не шло ни в какое сравнение с холодным светом рефлектора над столом для вскрытий. И несмотря на то, что двадцать пять или тридцать вагонов для скота уже неделю были без еды, а вагоны за локомотивом быстро заполнялись, утешением было то, что солнце, небо и природа были не за решеткой и безграничны.
Эту перемену, должно быть, ощущал и Янош, так что, несмотря на ночную работу, он выпрыгнул из вагона бодрый и подвижный, словно рожденный заново, как будто и из нашей испорченной материи вырвалась искра жизни и персонифицировалась в нем. Так что благодаря утреннему свету и Яношу встал и я, хотя мне больше хотелось остаться под шерстяным одеялом в углу крытого вагона. Несмотря на давку и неразбериху, мы сами выбрали для себя такой вагон. «Помоги мне», — сказал Янош, у вагона стоял подросток поляк, поддерживая левой рукой серую правую, в то время как Янош ее осматривал. Тонкий, пятнадцатилетний, с обритой головой, весь бледный и зеленый, поскольку пять дней и шесть ночей ничего не ел. Чуть раньше стреляли эсэсовцы, это произошло из-за того, что из наших вагонов доходяги побежали к вагону с картошкой, который в одиночестве стоял на соседней платформе. Парнишка был среди них, и пуля прошила ему локоть. «Смотри, поганец, как ты испачкался», — злился Янош, как будто мир сразу же устроился, если бы простреленная рука была чистой. Он налил дезинфицирующую жидкость в амбулаторное блюдце и дал мне, чтобы я его держал. «Смотри, какой ты замарашка», — ворчал он при этом, а парнишка трясся мелкой дрожью, серо-фиолетовый, с выпирающим острым подбородком. «Бог знает, есть ли у него где-нибудь мать, но хорошо, что она его сейчас не видит», — подумал я, и в то же время был доволен, что мы оказались такими предусмотрительными и унесли с собой ту посуду, и бутылочки, и необходимые инструменты.
Мне нравился Янош. Он был совсем другим, чем в лагере, и вовсе больше не казался надменным, его сапоги, из-за которых прежде плохое впечатление о нем усиливалось, сейчас делали его в наших глазах (ни у кого не было военных сапог) еще более крепким и неутомимым. Кто знает, откуда он взял эту обувь, его лагерное прошлое наверняка было очень пестрым, но сейчас, когда он так по-отечески ворчал на парня, это не имело значения. Когда же мимо проходил унтершарфюрер с худощавым и мрачным лицом, Янош мгновенно изменился. Он резко оглянулся и позвал его подойти поближе и осмотреть локоть. «Так рано на работе», — сказало худощавое лицо и хитро осклабилось. «Свинство, — воскликнул Янош, — из-за двух картофелин, когда они ничего не ели пять дней». Унтершарфюрер сказал, чтобы он вел себя поосторожнее, но при этом он явно был в замешательстве, поскольку не ожидал такого нападения; отчасти же из-за того, что в отношении эсэсовцев к санитарам всегда примешивалось некоторое уважение; как будто они не могли не удивляться, что мы возимся с больными, которые стали такими в мире крематория. «Зачем же их выпускают из вагонов, если потом стреляют в них», — еще крикнул Янош, когда эсэсовец уходил, а тот только махнул рукой и ухмыльнулся себе под нос. В воздухе ощущался близкий конец, и, может быть, этому человеку инстинктивно даже немного понравилось, что среди стольких тел, которые своим умиранием молча осуждают его народ, одно осуждает его вслух. Но кто знает, возможно, это была ухмылка человека, который уже слышит хлопки винтовочных выстрелов и видит себя у этой расстрельной стены. «Если не больно, то все», — сказал Янош о руке, которую дезинфицировал ему бережно, как маленькому братику, сыну далекой родины. А парнишка даже не моргнул, в нем не было ни чувств, ни мыслей, но, если бы ему дали погрызть сырую картофелину, может быть, он и посмотрел бы на продырявленный локоть, подумал я. Из двух кусков он был, его локоть, как болванчик, который благодаря кожному покрову может вертеться во все стороны, и Янош укутал его в полосу белой бумаги с такой любовью, с какой мать перепеленывает младенца. «Нет, такого я от него не ожидал», — думал я, когда мы подняли парня в вагон, и Янош прикрикнул на бедняг, которые лежали на полу и возражали против этого, мол, у парня дизентерия. «Я вам дам дизентерию!» — прикрикнул он.
Действительно, я знал человека лишь наполовину, судил о нем только по этой половине, сказал я сам себе, когда снова лег и укутался в шерстяное одеяло, поскольку мне было зябко, и ноги не хотели меня держать. А Янош потом стал еще невероятнее. Откуда-то он принес бумагу с черной мазью и начал начищать сапоги. Сильным и остроумным должен быть человек, чтобы он смог, находясь среди погибели, так ее высмеивать. Как пощечина смерти, как прыжок из сферы ее всемогущества. Геройство, от которого человек уже давно отвык. «Куда? — спросил вслед ему санитар. — На инспекцию?» А Янош только пробормотал что-то, усмехнулся и одновременно затянул полосатую куртку в поясе. Это был неясный, вымученный кураж, но казалось, что этим он спасает для всего транспорта кусочек солнца, того настоящего, а не холодного глаза, висевшего над поездом как глаз утопленника.
Я накрылся с головой, чтобы согреться, и вскоре уже не думал о Яноше. Слышно было его поляка, как он дрожит в противоположном углу под коротким одеялом, а заодно и приглушенные стоны рядом с открытыми дверями. Там стояли два эсэсовца и пережевывали резиновые колбаски, равномерно разрезали их на маленькие кусочки, и наверняка кое-где из-под одеяла десятки глаз пристально смотрели на эти куски. Один был рекрутом, и форма на нем сильно топорщилась, другой был в очках и на гражданке наверняка служил почтмейстером. Им было неприятно находиться среди нас, это несомненно; было видно, что они новички в таком деле. В вагоне пахло испражнениями, и то у одного, то у другого заключенного сильно клокотало в груди. Некоторые надрывно кашляли, другие облегчались прямо в подстилки. Позднее, когда одного несли, завернутого в брезент, к вагону у локомотива, кусок подстилки все еще был зажат в его скрюченном кулаке.
Эсэсовцы машинально и растерянно подносили ко рту кусочки солдатского хлеба и колбасы, и, может быть, также и эти двое подсознательно догадывались, что время разжижилось в грязь и гной. «Глупые свидетели», — размышлял я под одеялом и следил за шумом под вагоном; это было трение худого тела, прислонившегося к колесу. Большинство из них уже не могли поднять согнутую в колене ногу и просто так стояли под вагоном, склонив головы. Я слышал, как руки схватились за металлическое колесо, и как обритый череп касался дна вагона; и поскольку я думал о штанах, которые гармошкой собрались у щиколоток, и руки уже до них не дотягиваются, я не уловил, что говорил эсэсовцу кто-то, стоявший перед дверью. «Wer?»[24] — переспрашивал рекрут, а почтмейстер все повторял, что это невозможно. «Das geht nicht. Das geht nicht»[25]. Тогда я выглянул из-под одеяла и увидел, что его почтмейстерское лицо выражало искреннее смятение, в его руке затряслось бледно-розовое мясо колбасы, поскольку голос заключенного у двери еще быстрее рассказывал, как Янош кричал, чтобы не стреляли из-за картошки, и что он продолжал кричать и потом, когда его уже ударили и повалили на землю. Да, в лагере мы смотрели на него косо, теперь же я знал, что было это потому, что от него исходила неукротимая сила. Ведь человек, который настолько полон жизни, всегда по-иному ощущает на себе захват железной проволоки. А мы осуждали его даже за то, что он иногда загорал летом за бараком; нам казалось, что он насмехается над усыхающими телами, оскверняет их.
Вместе с тем я тогда сказал себе, что новость недостоверна и что Янош вот-вот придет и спросит, как дела у маленького поляка. «Действительно, Янош?» — еще два раза переспросил почтмейстер, когда тот, у дверей, рассказал о пуле в голову, я же оглянулся на одеяло Яноша, которое было рядом с моим, ведь Янош все эти дни лежал рядом со мной. Кто знает, почему он относился ко мне так по-дружески. Может быть, потому, что я все время покашливал, а отчасти, вероятно, потому, что мы с ним вдвоем были единственными санитарами-славянами. Не знаю, но когда мы где-то из разбомбленного поезда принесли в наш вагон старую железную печь, он вскипятил в мятой консервной банке несколько крошек хлеба и какую-то траву и принес мне «супу». И тогда кто-то сказал, что его несут, и эсэсовцы тоже уважительно высунули головы в проем. Сначала вдоль вагонов прошли двое в полосатой униформе, они несли что-то в сером одеяле, но ни головы, ни сапог не было видно. Однако тело было коротким, и почти наверняка это было тело Яноша. И еще я увидел человека с автоматом, шедшего за скромной процессией, потом я опять лег и накрылся с головой. Да, холодным был этот апрельский воздух, и я живо чувствовал, как холод пробирает меня насквозь. Конечно, я подумал и о том, что вагоны за локомотивом пусты, поскольку ночью под руководством Яноша закопали всех покойников, и что он будет лежать один; но еще больше мне думалось о том, что меня знобит, и что, скорее всего, у меня опять пойдет кровь. Конечно, я, хоть и накрылся одеялом, все же видел банку с супом недалеко от своего изголовья, и я поскорее переключил свое внимание на шум под вагоном, где бритая голова опять стукнулась о деревянное дно.
- Интимные места Фортуны - Фредерик Мэннинг - Историческая проза / О войне
- Враждебные воды - Питер А. Хухтхаузен - О войне
- Свастика над Таймыром - Сергей Ковалев - О войне
- И больше никаких парадов - Форд Мэдокс Форд - Историческая проза / О войне
- Конармия[Часть первая] - Александр Листовский - О войне
- Конармия [Часть первая] - Александр Листовский - О войне
- Европейское воспитание - Ромен Гари - О войне
- Откровения немецкого истребителя танков. Танковый стрелок - Клаус Штикельмайер - О войне
- Последние солдаты империи - Евгений Авдиенко - О войне
- Смерть сквозь оптический прицел. Новые мемуары немецкого снайпера - Гюнтер Бауэр - О войне