— Ты спрыгнул? — спросил я его.
Его тонкие жилы напоминали карту речных притоков. Я подумал: «У тебя такие же пальцы, как у меня. Ты просто плоская рука. — И затем: — Дерево — человек со множеством рук».
Я продолжал размышлять, насколько непрактично в один прекрасный год приделать все упавшие листья обратно на деревья, когда шум по соседству разорвал тишину и заставил меня поднять голову.
Из воды выпрыгнула рыба. Серебряная спина сверкнула на солнце. Но прежде чем я успел толком понять, что происходит, она скрылась под водой. Как это шокирующе необычно. Озеро, которое всего минуту назад казалось таким унылым и безжизненным, бросило в воздух рыбу и вновь поглотило ее. Я ошарашенно посмотрел кругом, будто ожидая от кого-то подтверждения. Но я был единственным свидетелем. Рыба прыгала лишь для меня.
От того места, где рыба вернулась в воду — а это, кстати, была довольно крупная рыба, — по масляной глади озера тихо разошлась дюжина кругов. И подобно этой ряби, которая теперь мягко касалась берега, вид летящей рыбы — сама его неожиданность — вновь и вновь приходили мне на ум.
Мне понадобилось несколько минут, чтобы прийти в себя, и даже тогда плеск и вспышка этой рыбы все норовили неожиданно всплыть в моей голове. Я заметил, что поглядываю на воду, смутно ожидая, что рыба выпрыгнет еще раз. Но ничто не шелохнулось. Поверхность вновь было плоской и неподвижной.
Прошло несколько минут, наполненных молчанием озера вперемежку с воспоминаниями о прыгающей рыбе, прежде чем до меня постепенно начал доходить смысл увиденного. Я нашел в кармане клочок бумаги и карандаш и записал свои мысли...
Если рассматривать промежуток между рождением и смертью на фоне вечности, он — кратчайшая из траекторий. Мгновения, когда мы ощущаем шлепок повитухи и когда вновь погружаемся в глубокий, черный пруд, разделяет один лишь вздох. Не успеваем мы взлететь, как чувствуем неумолимую хватку гравитации. Лишь на секунду мы зависаем, трепеща, во всей нашей красе. Наше тело чувствует воздух, холодные глаза жадно вбирают свет. Мы слегка поворачиваемся, будто на вертеле. Потом мы начинаем падать.
Я завершил запись жирной точкой. Еще секунду прислушивался к своим мыслям и обнаружил, что, судя по всему, ничуть не обеспокоен тем, что записал. Напротив, я почувствовал себя приободренным. Убрал карандаш с бумагой в карман и зашагал к дому.
22 ноября
После ланча меня вдруг начала одолевать апатия, что для меня ничуть не удивительно в это время года. Иногда я задаюсь вопросом, не должны ли люди в темные месяцы впадать в спячку — за компанию с белками.
Мой живот до сих пор не в порядке, и в пояснице весь день ощущалось стеснение, а потому я подумал, что во второй половине дня мне не повредит прогулка.
Уже не в первый раз мне пришло в голову, что осенний воздух может быть для меня вреден. Так что я решил, как и планировал еще вчера, дойти до Кресвелла, но сделать это под землей. Я отказался от зеленого сюртука в пользу светлого пальто и взял меховую муфту вместо перчаток. В остальных отношениях, отправляясь в путь по Западному тоннелю, я был одет практически так же, как и вчера. Карета с Гримшоу и Клементом ехала в двадцати ярдах позади меня. Клемент настоял на своей поездке, взяв с собой одеяла, печенье и кастрюльку холодного рисового пудинга, в случае если по дороге мне понадобится пища.
Прогулка была великолепна. Я не изучал тоннели так близко с тех пор, как они были закончены, и, должен сказать, остался очень доволен тем, что увидел. Кирпичная кладка просто потрясающая, а Западный тоннель — прямой, как стрела. Проблема, которую ни мистер Бёрд, ни я не предусмотрели, состояла в том, что некоторые световые люки оказались завалены сверху опавшей листвой. Я отметил про себя, что, как только мы вернемся, надо послать людей расчистить все люки.
В целом, направляясь под землей к деревне, я чувствовал себя вполне бодро и весело, а потому устроил небольшой сеанс пения, начав с «Джонни Сэндза» — своей любимой, — а затем продолжив несколькими повторами «Мне девяносто девять». Множественное эхо сперва мешало моему исполнению и заставляло меня сбиваться, но затем я смог приноровиться и включить его в свое пение, так что вскоре я, в некотором роде, пел дуэтом сам с собой. Я разбил песню на куски, строчка за строчкой — одно созвучие осторожно положено поверх другого, пока, наконец, весь тоннель не зазвенел хором моих голосов. Я пел ведущую партию и партию альта, попробовал дискант и глубокий, с придыханием, бас. Как военный, я маршировал, прочищая легкие, и пару раз мне удалось изобразить даже некое подобие сопрано.
Не заметил, как дошел до Кресвелла. Выйдя из тоннеля, я был буквально ослеплен солнцем, а от легкого ветерка моя кожа покрылась мурашками. Миссис Дигби развешивала белье, и я, приподняв шляпу, спросил, как поживают ее кошки. К тому времени, когда карета появилась из тоннеля и остановилась рядом со мной, наша болтовня подходила к концу, и я пытался вспомнить, почему Кресвелл казался мне таким привлекательным. Не найдя удовлетворительного ответа, я тут же отменил оставшуюся часть экспедиции. Развернулся, помахал на прощание миссис Дигби, и, проходя в ворота тоннеля, начал следующий сеанс пения.
Возвращаясь домой, пел в основном баллады — отцовскую птичью песню и старую матросскую хоровую. Большую часть слов матросской песни я подзабыл и был вынужден подбирать на замену свои собственные. Забавлялся мыслью о коровах наверху, лениво жующих в пустом поле, в то время как из-под земли доносится голос какого-то старика, вопящий о бушующих волнах и охоте на огромную белуху.
В общем, вполне удовлетворительный день. Уверен, сегодня я буду спать крепче некуда. Хотя кое-что меня беспокоило. Когда я оглядываюсь на события прошедшего дня и представляю, как шагаю по тоннелю, мне кажется, что я был не один. Такое ощущение, что... как бы это сказать... что кто-то меня сопровождал. Возможно, не вполне видимый, но все-таки кто-то был.
Некто очень юный — это все, что приходит мне в голову. Некто юный, кто просто находится рядом.
Я часто интересовался — тот малый, с которым я веду беседу, когда сам с собой обсуждаю какой-то вопрос, — он внутри меня или снаружи? Может, это как раз он и есть? Больше того, теперь, когда он привлек мое внимание, я начинаю думать, что он со мной уже очень давно.
24 ноября
Что ни говори, еще не совсем поправился. Недомогание то появляется, то исчезает. Обтерся банным полотенцем без ванны, чтобы взбодриться (мой отец называл это «шотландской ванной»), но мне удалось лишь добавить к своему списку хворей изнеможение. Боль, что на прошлой неделе определенно можно было счесть острой, теперь стала скорее пульсирующей. Очень странно — похоже, чертова штука смещается. Я уверен, что сегодня она во мне глубже и ближе к ребрам.
За обедом, когда я только что доел превосходный суп из бычьего хвоста и жевал кусок хлеба, мои зубы сомкнулись на чем-то, что я не смог прокусить. «Кусок хряща?» — подумал я, ощупывая его языком. Вещество приютилось у меня между зубов. Тогда большим и указательным пальцем я выудил его, и при ближайшем рассмотрении оно оказалось туго скрученной бумажкой.
— Бумага в моем хлебе, — сказал я.
Потребовалось немало усердия, чтобы развернуть этот клочок, размеры которого, когда я разгладил его на столе, оказались примерно полдюйма на два. Я с трудом разглядел на нем некое подобие сообщения, написанное карандашом. Бумага была сырой от недолгого пребывания во рту, но, со временем, мне удалось разобрать следующие слова:
...ибо хлеб, который мы едим, — один хлеб, и вино, которое мы пьем...
Что ж, это ровно ни о чем мне не говорило — ни единой зацепки, — и вскоре я пришел к выводу, что это, должно быть, часть более длинного повествования. Говоря начистоту, все это не на шутку меня встревожило, отчасти благодаря напыщенности текста. Кто-то посылает мне сообщения, подумал я. Сообщения, связанные с хлебом и вином. А если я владел лишь фрагментом того, что было гораздо более длинным трактатом, кто мог поручиться, что я не проглотил оставшуюся часть, которая, несомненно, еще сильнее расстроила бы мое пищеварение? Я вызвал миссис Пледжер.
— Миссис Пледжер, — объяснил я спокойно, — я нашел в своем хлебе несколько слов.
Выслушав изложение ситуации, она попросила разрешения взглянуть на клочок бумаги. Глаза ее скользнули по надписи, и она с пониманием кивнула.
— Игнациус Пик, — сказала она.
Это имя было мне незнакомо. В воображении возникла зазубренная горная вершина. Но, как сообщила мне миссис Пледжер, Игнациус Пик работает в нашей пекарне. Затем, понизив голос до шепота, она сказала, что считает его «излишне набожным человеком».