– Витя, друг, что с тобою? – заговорил Николай Евгеньевич. – Что с твоими глазами?
– Да мы тут с мужиками одеколону напились, потравились, значит. Вот и потерял я глазоньки-то из-за химиков наших. И что это они в одеколон мешают, гады?
– Да ведь тебе в больницу надо…
– Надо, да ты не суетись, суетиться поздно, ты мне курева купи и посади-ка на скамейку, а то я себе уже задницу отморозил. Жаль вот, каталку я свою пропил…
Николай Евгеньевич купил сигарет и помог Вите взгромоздиться на скамейку. Они посидели. Помолчали. Витя закурил. От тошнотворного дыма Витиных сигарет, от гноя, который тек по Витиным грязным щекам, Николаю Евгеньевичу сделалось дурно, и он сбежал. Витю он увидел через неделю. Теперь он постоянно сидел у ларька на подстилке из картона и протягивал руку. Николай Евгеньевич положил ему туда всю мелочь, что была в кармане, и постарался скорее проскочить мимо. Но Витя почти закричал:
– Сколько положили-то? Сколько положили? Ты что, не видишь – я слепой. Как я узнаю, сколько ты мне дал-то?
Николай Евгеньевич брезгливо остановился. Ему совсем не хотелось вслух при людях считать, сколько он там дал, ему показалось это мелочно и некрасиво. Но Витя громко настаивал. Николай Евгеньевич посчитал:
– Что-то около пятнадцати рублей.
– Что значит «что-то около»? Ты мне точно посчитай, я же слепой, не вижу, – не унимался Витя.
Николай Евгеньевич посчитал и после этого случая старался обходить Витю стороной и не вспоминать о нем.
Но в осеннее затишье, перед первым снегом он возвращался с церковной службы вместе со знакомым Кириллом. Они беседовали о чем-то божественном, высоком. Вдруг впереди на тротуаре вырисовался силуэт существа, которое передвигалось странным способом. Николай Евгеньевич присмотрелся и узнал Витю. Асфальт был покрыт несколькими сантиметрами подмерзающей грязной жижи, в которой на своих ладонях, таща по земле остатки ног, полз обрубок человека на уровне колен людей, стоящих на остановке. Полз очень неуверенно, потому что обрубок этот был еще и почти слеп. Николай Евгеньевич с Кириллом, не сговариваясь, подхватили Витю под руки, донесли до скамейки у ларька и посадили на сухое место.
– Спасибо, ребята, а то бы я еще часа два полз, – поблагодарил усталый и запыхавшийся Витя, – я ведь слепой, у меня всего двенадцать процентов на одном глазу. Вы бы мне курева купили, а…
В Николае Евгеньевиче росло негодование, смешанное с удушающей жалостью.
– Да куда же вы пойдете? – стал говорить он дурацким голосом, чтобы Витя не узнал его и не вспомнил. – Вы же на этой скамейке замерзнете. Ночью уже такие холода.
– А вы мне, ребята, главное, курева купите…
– Вы посмотрите, до чего вы себя довели… Вам нужно остановиться, вы без ног, ослепли от пьянства… Сейчас пост начинается, подумайте о своей душе, о Боге… – запричитал Николай Евгеньевич.
Странно, но Витя не стал оправдываться, он опустил голову, помолчал.
– А знаете что, ребята, – начал он вдруг весело, – коли вы такие хорошие, отнесите-ка вы меня в храм к адвентистам, здесь рядом. Знаете, поди…
– Может, вас лучше в православный храм отнести? – начал было Кирилл.
– Нет, я там уже всем надоел, да и курящий я. А у адвентистов меня сторожа терпят, ничего не говорят. Несите туда.
Николай Евгеньевич и Кирилл взяли Витю под руки и понесли к адвентистскому храму. Витя был тяжелый, руки у него были слабые, расцеплялись. Пока несли, часто отдыхали, усаживая его на сухое. Он тяжело дышал и постанывал, почесывая совсем мокрые и грязные штаны свои, завязанные на концах узлами.
Наконец они посадили Витю у адвентистского храма, он пополз внутрь. Но вдруг остановился, перекрестился по-православному, поклонился до земли и твердо и вместе с тем как-то по-детски сказал:
– Господи, если можешь, прости меня, грешного.
Потом обернулся и посмотрел на оставшихся позади Кирилла и Николая Евгеньевича. Он, казалось, смотрел прямо на них и вдруг сказал:
– Хорошие парни. Жаль, ушли. А курить-то мне и не купили.
Повернулся и стал заползать в храм.
«Хорошие парни» после этих слов повернулись и молча пошли домой. Николай Евгеньевич шел и думал: «Вот я из-за своей сомнительной праведности не купил человеку курить, он, поди, теперь всю ночь будет мучиться, до киоска-то далеко. Почему я не привез его домой и не вымыл в ванне, не постирал ему мокрые и грязные штаны? Почему я не накормил его горячим супом? Почему на следующее утро не отвез его на вокзал, чтобы электричкой отправить в родную деревню? Почему я брезгливо отнес его в храм к адвентистам, которые его принимают, а мы, православные, не принимаем? Почему?»
И Николай Евгеньевич честно признался себе: «Потому что мне противно. Потому что я брезгую его грязной и вонючей одеждой. Потому что я поймал себя на том, что разглядываю себя, не замарал ли он меня своей грязной одеждой. Потому что на этом и заканчивается мое христианство, моя любовь к людям и Богу. Потому что вот этими слепыми глазами Вити Господь посмотрел на меня и сказал: вот ЗДЕСЬ кончаешься ты как христианин».
И Николаю Евгеньевичу стало противно себя, он шел и ненавидел себя, и с его глаз капали невидимые капли невидимого гноя, которые добрый его Ангел-хранитель отирал с лица его, радуясь о прозревающем.
Бабы
Мартин Хайдеггер[26] сидел на этой скамейке двадцать лет. Скамейка была на краю большого поля. Он приходил сюда каждый день и в молчании думал свою тягучую думу. Все человечество привстало на цыпочки и ждало, пока великий ум изречет главную истину. Оно, человечество, может, даже и не встало на цыпочки, а ходило просто так, делая вид, что оно не вслушивается в мысль великого философа, но оно опасалось этой мысли, так тягуча и темна она была.
И что же он сказал, в конце концов? Он встал и голосом, которым отвык пользоваться, то есть скрипучим и шелестящим, сказал, что в основе бытия лежит принцип временности, а потом, помолчав, добавил, что язык есть дом бытия. Сказал и канул в вечность, чтобы вслушиваться в стихи Гёльдерлина[27].
Язык – это дом, но в любом доме нужно наводить порядок. Вот, например, последние восемьдесят лет мы живем без милой буквы ять, а слово «черт» не пишем через «о». А слово «бессмертие» начинается с сомнительной приставки «бес». Что бы хотелось изменить? Хотелось бы, например, чтобы вместо слов «что ли» и «потому что» были слова «штоли» и «потомушто». Потому что все так и говорят, а если кто-то специально выговаривает букву «ч», выпячивает ее, то он наверняка подлец и редкая гадина. Но нет, нам ничего изменить не дадут. Октябрьский переворот сделал это невозможным.
Языком, этим домом бытия, стали заниматься не ученые, а власти. И эти власти много чего извели из нашей жизни. Например, они почти извели юлианский календарь и проституцию. Извели почти, но не окончательно, потому что юлианский календарь и проституция остались теми полюсами, которые все еще связывают нас со свободой и нравственным выбором. Свободная женщина сняла наконец паранджу и стала товарищем по спорту и труду. Мировые народы склонились над свободной женщиной и сказали ей: не надо за деньги. И что она ответила?
Поясню примером. В начале девяностых мы забавлялись такой игрой, называлась она «допрос». Семь – десять мужчин в возрасте от 20 до 35 садились по вечерам в круг во дворе магазина, где я работал сторожем. Они пили пиво и снимали «допрос» на видео. Выбирался один, которого допрашивали. Остальные по кругу задавали вопросы. Вопросы были личные и каверзные. Можно было врать, выкручиваться, но не отвечать было нельзя. А так как все друг друга достаточно знали и были друзьями, то почти никто не врал. И вот посадили допрашивать моего друга Славку. И когда очередь задавать вопрос дошла до Андрюхи, а он тогда был ментом, то он, вглядываясь в сущность допрашиваемого, спросил его о важном:
– Вот скажи, ты проституток когда-нибудь заказывал?
Тяжел был этот вопрос. Сам Андрюха с друзьями Вадей и Серегой заказали один раз проституток. Когда те приехали, парни расплатились с сутенером. Но весь оплаченный час, вместо того чтобы гневить Бога с дамами, играли им на гитарах, пели песни и веселили, как могли. Они так понравились друг другу, что юные дамы предложили встретиться после своей «рабочей смены» просто так, бесплатно. Чем закончились их отношения, уже и не помню, но вопрос Андрюхи был тяжелым и суровым. Славка начал что-то мямлить про то, как он стал мужчиной. Его старший брат Вэл привел его в женскую общагу и отдал трем веселым девушкам, они изрядно повеселились над робким тогда Славкой, мужчиной его сделали, но зачем-то покрасили ему зеленкой мошонку. Над зеленкой все посмеялись, но вопрос так и остался висеть в воздухе.
Я тогда вспомнил, как работал диджеем на музыкальной радиостанции. Мы крутили музыку, какую хотели, и говорили, что хотели. Радио тогда было живым и веселым. Но нам иногда полагалось называть точное время, давать сводку погоды и кое-какую рекламу. И вот выпала мне как-то ночная смена. Ни охраны, ни контроля на станции не было, поэтому я не удивился, что ко мне прямо в рубку зашла молодая, очень энергичная дама. Она стала меня уговаривать дать в эфир рекламу. Говорила уверенно и напористо и была очень похожа на комсомольских активисток, каких я видел в школе и университете. Я посмотрел на текст рекламы, там было что-то про прекрасных девушек, которые могут развлечь приличных мужчин. Я ей говорю: