голову о стену, это она, Клер, удержала меня — заставляла думать о ребенке, обнимала меня, когда я плакала, просиживала возле меня ночи, когда я не могла спать,— боже мой, да вы представить себе не можете, что это за добрая душа. Только послушайте: она была в Освенциме переводчицей, а меня отправили в Бжезинку[6]. Ну надолго ли меня там хватило бы — вкалывать на болоте, по колено в грязи? И вот Клер принялась упрашивать своего шефа, гестаповского офицера, чтобы взял меня к себе в отдел машинисткой. И до того она ему надоела, что в один прекрасный день он объявил: «Придется мне либо взять сюда твою подругу из Бжезинки, либо отправить тебя обратно к ней. А то ты так и будешь без конца морочить мне голову!»— «Так и буду, господин начальник, иначе я не могу». Этими вот словами. Сам мне потом рассказывал— даже он, этот гад, не мог ею не восхищаться. Ну а Клер была ему нужна позарез. Потому- то я и выкарабкалась из Бжезинки. А не то давным-давно ушла бы в трубу![7] Вот она какая, Клер...
— А знаете,— улыбнулась Клер,— зато Лини для меня никогда ничего не делала. Разве самую малость: не пропускала ни одного транспорта с французами, прибывшего в Бжезинку,— ждала меня. И в первую же неделю, как я туда попала, раздобыла для меня миску, фуфайку, рубашку — выменяла все это на черном рынке на свои пайки. А когда я лежала в тифу со страшной температурой и пропадала от жажды, не ты ли приносила мне каждый день свою похлебку, а сама чуть с голоду не умерла?
— Да,— твердо сказал Норберт,— обе вы только потому и выжили, что помогали друг другу. Я видел такое тысячу раз. Послушайте, что я вам скажу.— Он заметно оживился, голос его окреп: — В мужских лагерях в Дахау, Майданеке, Освенциме я видел, как люди превращались в зверей, обворовывали своих же товарищей, доносили один на другого, ни о ком и ни о чем не думали, только о себе. И среди женщин, наверное, попадались такие.
— Еще бы,— подхватила Лини.— А всех поганей старосты бараков и капо — били других заключенных палками, отнимали у них еду...
— Всяко бывало,— перебил ее Норберт.— Но я про другое хотел сказать. Живой думает, как бы выжить. В тех страшных условиях многие теряли себя — одни сдавались и гибли, другие превращались в скотов, шли на что угодно, лишь бы спасти свою шкуру. Но были ведь и такие, кто сумел выстоять! Это одно и держало меня двенадцать лет — настоящее мужество (а я его видел в людях), настоящее благородство и доброта. Да, они делали все, чтобы выжить, и все же какой-то черты не переступали, потому и оставались людьми. Был у меня в Майданеке хороший друг — сам он из Венгрии, очень образованный человек, издательским делом занимался. И он мне однажды сказал примерно так: «Бывает, что верность идее или другу у человека так сильна, что ему важней сохранить ее, чем выжить. Это и делает его настоящим человеком». Так он сказал. Потому-то Клер не бросила вас в беде, Лини, а вы не бросили ее. И именно потому вы обе выжили!
— Смотрите,— негромко сказала Клер.— Снег пошел. До чего красиво!
— О, то есть великая удача для нас,— сразу же сообразил Юрек.— В лесу заметет наши следы.
— Сидим тут как у Христа за пазухой! — воскликнул Отто.— Четыре мушкетера и их дамы! — Он вскочил и, напевая «Голубой Дунай», протянул Лини обе руки.— Пошли. Давненько я не танцевал с дамой — целую неделю, а то и две.
Лини улыбнулась, встала. Андрей подхватил мелодию, и вот уже все вторят ему, а Лини и Отто весело и .неловко кружатся в вальсе.
3
Чтобы решить, как лучше всего помыться, Лини и Клер пришлось основательно пораскинуть мозгами. Задача и впрямь была страшно сложная: помещение холодное, всего одно ведро воды, да и та ледяная; ни мыла, ни мочалки, ни полотенца. Но снять с себя грязь, отмыться, насколько это возможно, стало для них острой потребностью — не только телесной, но и духовной. Жизнь в Освенциме была беспрерывной борьбой со вшами, переносчиками тифа, и это при том, что заключенных пускали в душ только раз в месяц, на две минуты. И как изо дня в день томил их голод, так изо дня в день томило острое желание вымыться. Договорились, что рубашка Клер послужит мочалкой, а рубашка Лини — полотенцем. И вот одежда сброшена, обе торопливо завернулись в одеяла.
— Давай сделаем друг другу обтирание,— предложила Лини.— Знаешь, как больных моют — по частям: вымою тебе одну руку, вытру, и ты ее сразу закутаешь, потом таким же манером другую и так далее.
На том и порешили. Лини принялась мыть подругу.
— Вот так купанье,— пробормотала Клер, лязгая зубами.— Увижу настоящую ванну — кинусь ее целовать.
— Смотри-ка, грязь здорово сходит. Голову обтереть?
— Ой, пожалуйста. Но если есть гниды, ты мне не говори.
— Снимай платок сама — за этот вид услуг мне не заплачено.
Клер то ли фыркнула, то ли всхлипнула, трясясь от холода.
— Ух ты, до чего быстро у тебя волосы отрастают!
Клер обрадованно:
— Ей-богу?
— Так мне, во всяком случае, кажется. Правда, без увеличительного стекла точно сказать не могу.
— Salope[8]! Я думала, ты серьезно.
— А что это такое?
— Словцо довольно гадкое.— Потом тоскливо: — Как хорошо было бы снова ходить с волосами. Снова стать женщиной.
— А для Андрея ты и сейчас женщина. Обрати внимание, как он на тебя смотрит. Глаз не сводит! Нравится он тебе?
— Очень.
— Глаза у него красивые. Должно быть, недурен собой, когда в норме. И наверно, у него этакая романтическая кудрявая шевелюра— он же-музыкант. А что ты будешь делать, если он станет тебя добиваться?
— Ты шутишь...
— Нисколько.
— Нет, шутишь. Кому я нужна такая?
— Cherie[9], ты дурочка. Пусть от тебя остались кожа да кости— все равно ты женщина. А эти мужчины, они же истомились за столько лет. И если мы еще день-другой пробудем вместе, об этом, безусловно, пойдет разговор, неужели ты не понимаешь?
— Просто в голову не пришло. Но от меня было