Из этого торопливого, гнусавого монолога Александра поняла только одно: ее обвиняют в краже, – и вся честь, вся кровь ее взбунтовались.
– Да вы не в своем уме, сударь! – воскликнула она, мимолетно удивившись тому, как легко подчиняется ей итальянский язык, хотя уже и полузабылись уроки, некогда даваемые ее учителем музыки. – Я ни у кого ничего не крала!
– Ну, понятно, синьорина Лючия, – кивнул человек, назвавшийся Чезаре. – Вы сочли, что письма принадлежат вам по праву, как наследство отца. Однако Фессалоне ведь не был вам отцом.
– Конечно, не был! – в восторге оттого, что слышит хоть одно здравое слово, воскликнула Александра. – Мой отец – князь Казаринов!
Поляк хихикнул, а Чезаре нахмурился.
– Чем скорее вы перестанете забивать свою голову этой чепухой, тем будет лучше, – сказал он сердито. – Я полагал вас умнее. Фессалоне сам признался, что вся его жизнь – ложь, я ведь читал его письмо, вернее, те несколько страниц, которые удалось найти. Но и по этим обрывкам стало ясно, что старый негодяй не изменил себе и перед смертью. Он наплел каких-то небылиц, которым вы поверили.
Конечно, князья Казаринофф очень богаты, и вы надеялись откусить немалый кусочек от сего сладкого пирога, шантажируя их итальянскими приключениями князя Серджио. Но не вышло! Фортуна к вам переменилась, синьорина Лючия! Теперь ваше благополучие и жизнь зависят от меня… конечно, в первую голову от синьора Лоренцо, а потом уже от меня, – поправился он.
– Ради бога, – пробормотала Александра, и слезы навернулись на ее глаза, – ради господа бога, о чем это вы все время толкуете? Я не понимаю…
– Сударь, сударь! – громко, как к глухому, обратилась к Чезаре старуха на резком, лающем языке, который тоже был знаком Александре: старуха говорила по-немецки. – Скажите, сударь, это правда, что она воровка, преступница?
Чезаре высвободил рукав своего камзола из цепких пальцев старухи и кивнул.
– Да, почтенная фрау, – отвечал он на ужасном немецком. – Вам не верится в мои слова, вам чудится, что нравственная чистота и искренность ярко запечатлелись на ее лице? Ничуть не бывало! В облике этой женщины природа налгала самым бесстыдным образом. Pro criminibus [30], содеянные ею, она вполне достойна быть заключена в подземную темницу во Дворце дожей! Porca madonna! Мне даже находиться с ней рядом противно! – И патетически плюнув, он вышел, бросив на прощанье: – Покараульте ее пока что, синьор, тьфу ты, пан Казик, я скоро вернусь, только отдышусь немного, не то убью ее на месте!
Вряд ли немецкая старуха знала, что такое Дворец дожей, однако священный ужас отобразился во всех дочиста промытых морщинах ее некрасивого лица:
– И вы оставили со мной наедине такую страшную злодейку? Но ведь она могла бы меня задушить, а потом бежать, и тогда мои маленькие внучата никогда не увидели бы своей доброй бабушки! Ни минуты я здесь больше не останусь! А ну, убирайся из моей лохани, греховодница!
С этими словами она грубо выдернула из лохани Александру, так что половина воды выплеснулась на пол, и, натужась, выволокла тяжелый сосуд за дверь. Однако немецкая чистоплотность взяла верх над ужасом, потому что старуха воротилась вытереть лужу. Жаль только, что эта пресловутая чистоплотность превзошла и стыдливость, ибо вытирала немка пол не чем иным, как простынкою, которой укрывалась Александра, так что та осталась обнаженной под пристальным взглядом пана Казика. Руки старухи оказались весьма проворны, лужа исчезла в мгновение ока, а вслед за тем исчезла и сама старуха, оставив Александру во власти поляка.
Мало, что наряд его напоминал попугая – он был надушен, как султан, и Александра, несмотря на испуг, невольно закусила губу, чтобы не рассмеяться. Да, в пане Казике не было ничего, способного внушить ей ужас, – кроме взгляда.
Неприкрытая, алчная похоть вспыхнула в маленьких бесцветных глазках.
С криком Александра ринулась к окну, рванула створки, но они оказались накрепко прибиты. К тому же зрелище, открывшееся за окном, ошеломило ее и даже заставило забыть о пугающем взоре пана Казика.
Солнце, опускаясь к закату, освещало косыми лучами улицы неведомого города. Около высоких и узких домов странной, невиданной архитектуры на скамьях сидели их хозяева, мужчины и женщины, тоже в странных костюмах. Среди них Александра успела разглядеть знакомую старуху, которая что-то рассказывала, сурово тыча пальцем вверх, словно обвиняя самого господа в том, что ее заставили мыть преступницу, достойную… ну и так далее.
Боже! Чужой город, чужая страна, в которую она завезена злыми людьми! За что, почему? За кого ее принимают, за чьи ошибки и преступления принуждают рассчитываться?!
Она в отчаянии обернулась к пану Казику, намереваясь умолять его все ей объяснить, намереваясь объяснить ему его ошибку, однако остолбенела, увидев, что он приблизился почти вплотную к ней и что-то торопливо делает руками внизу своего живота. Живот был жирный и голый: пан Казик стоял со спущенными штанами, и Александра расширенными, неверящими глазами уставилась на какой-то отросток плоти, который пан Казик лихорадочно тер руками, истово бормоча:
– Ну, вставай же, вставай, ну!!!
Что-то белесое, неопрятное вяло колыхалось в его пальцах, и Александра, с отвращением отведя взгляд, смотрела на побагровевшее лицо пана Казика. Она была так невинна, что даже не очень испугалась его движений, потому что не поняла их смысла. Вдобавок глаза поляка были теперь не похотливыми, а сердитыми и даже испуганными, а потому Александра, которая не забывала о своей наготе, попыталась прошмыгнуть в угол, где валялись какие-то тряпки. Но не тут-то было! Пан Казик оказался весьма проворен и перехватил ее, а потом с силой швырнул перед собой на колени, бормоча:
– Ну, приласкай же его, поцелуй!
Александра, не веря своим глазам, вытаращилась на дурно пахнущее нечто, которое дрожащие пальцы пана Казика совали ей в лицо. Ее чуть не стошнило.
Отпрянула, но пан Казик одной рукой впился ей в затылок и с силой прижал к своему грязному отростку.
Александре было так больно, что у нее даже зубы зачесались – что-нибудь укусить! Проще всего было впиться в этот кусок немытой плоти, но уж больно было противно, к тому же она всерьез опасалась, что от злости может его откусить, а потому исхитрилась чуть повернуть голову и впиться зубами в жирную ляжку пана Казика.
Страшный вопль сотряс стены дома, и старухи, судачившие внизу, надо полагать, дружно осенили себя крестным знамением.
Пан Казик оторвал от себя Александру и швырнул ее на пол, а сам, путаясь в спущенных штанах, испуская дикие крики: «Матка Боска! Пан Езус! Убила! До смерти убила, пся крев!» – ринулся прочь, жалобно причитая. Дверь за ним захлопнулась, и Александра осталась одна – лежать на полу, разжимать сведенные судорогой челюсти и выплевывать жесткие волосы, оставшиеся у нее во рту.
***
Сначала она оделась.
Едва найдя силы подняться, побрела к своему любимому серому платью, валявшемуся в углу. Нет, надеть его нельзя было под страхом смерти! Оно превратилось в какие-то ветхие, грязные обноски. Разумеется, ведь Александра не снимала его ни днем ни ночью, пока Чезаре и пан Казик (оскомина свела при этом имени!) волокли ее сюда в возках и кибитках. Неведомо, сколько времени миновало, но никак не меньше месяца: в Германии (надо полагать, они сейчас в Германии) настоящая весна. Нет, с серым платьем придется, увы, проститься. Что же надеть? Вокруг громоздилось не меньше десятка узлов и баулов. Наверное, это ее вещи? Иначе пан Казик и Чезаре унесли бы их отсюда. Александра склонилась к узлам и баулам и принялась их открывать, от души надеясь, что похитители позаботились вместе с нею похитить ее гардероб.
Ей снова не повезло – это оказались чужие вещи, которые Александра сначала сконфуженно отбросила, а потом, подперев дверь тяжелым стулом, чтобы к ней внезапно вновь не ворвался омерзительный пан Казик, перебрала все до единой, с каждым мгновением приходя все в больший восторг: так они оказались хороши!
Нижние юбки были сшиты из тончайшего, шелковистого льна, украшенного кружевом с золотой нитью, как будто на них предстояло смотреть не только даме, их носившей, но и посторонним. Таким же утонченным кокетством отличалось все белье, от рубашек до белых и цветных чулок. Оно лежало в отдельном саке, и Александра сперва даже не поняла, что это – исподнее, решила, что летние платья. Но уж когда она добралась до платьев, из ее груди исторглось что-то вроде стона. Тяжелые шелка, парча, атлас, муар, креп, гродетур самых изысканных цветов, с самым изысканным цветочным орнаментом. И у каждого наряда узкий лиф, банты, изящная шнуровка – в основном спереди, что очень удобно; вырезы оторочены кружевами несравненной прелести, тоже с серебряной или золотой нитью, на рукавах – пышные воланы… Утренние неглиже с изящными чепчиками, сшитыми, чудилось, из розовых лепестков… Некоторые платья были отделаны разнообразнейшим мехом, ну а круглая, подбитая мехом кофта «карако» на несколько секунд просто-таки лишила Александру дыхания.