Соединение пристальнейшего внимания даже к мельчайшим деталям быта, уклада, истории рода, с одной стороны, и высочайший, предельно возможный уровень религиозно-философских обобщений, переходящий в область высшего сознания, преодолевающего земное притяжение – одна из характернейших примет книги В.Михайлова. Как после этого можно судить о поэтическом мире Лермонтова в традиционном измерении. Но не понимали и судили. Даже братья-поэты. И догматически уличали Лермонтова в нарушении христианских заповедей.
В искреннем, святом стремлении к высшей правде – истине, Валерий Михайлов, говоря словами Достоевского, готов "завести процесс со всею литературой". Поистине, "слово – великое дело". Это не ревизия, а скрупулёзный поиск золотой жилы под хрестоматийными напластованиями пустой породы. Совершенно закономерно возникают имена двух предшественников Лермонтова – Пушкина и Гоголя, но в совершенно неожиданной трактовке. И здесь Михайлов находит единомышленника, обращаясь к "совершенно точным", по его словам, и афористично ясным формулировкам Петра Перцова: "Лермонтов тем, главным образом, отличается от Пушкина, что у него человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным. Он говорит с Богом, как равный с равным, – и так никто не умел говорить. Именно это и тянет к нему: человек узнаёт через него свою божественность". Что касается Гоголя, то здесь вывод П.Перцова подобен формуле: "Насколько Гоголь ветхозаветен – настолько новозаветен Лермонтов. Это полярность Микель-Анджело и Рафаэля". И потом: "У Гоголя – ещё природный человек – в вечном смятении перед Богом, как ветхозаветный иудей. Только у Лермонтова он – сын Божий, и не боится Отца, потому что "совершенная любовь исключает страх".
Повторю, порой создаётся впечатление, что не просто сложно, но невозможно преодолеть вслед за Михайловым непроходимые кущи духовного пути Лермонтова: "Где земля, где небо? где смерть, где бессмертие? где сон, где явь?"
Ведь за сном у Лермонтова возникает ещё и сон во сне, где уже не "боязнь полного забвения и вечности, где ничто не успокоит, как в "Ночи", терзает его, но отчаяние бессмертия" – и вновь, "жестокого свидетель разрушенья", он дико проклинает и отца, и мать, и всех людей, и ропщет на Творца, "страшась молиться":
И я хотел изречь хулы на небо,
Хотел сказать…
Но замер голос мой, и я проснулся.
Снова замирает голос, снова настоящее пробуждение от страшных сновидений избавляет его от хулы на небо".
Ну как после этого не только говорить, но и жить дальше?! Жесточайшие, полные отчаяния слова отрицания. В.Михайлов пишет, что "поэт не находит ни в Творце, ни в Его творении на земле – добра".
И постоянным фоном этого непостижимого мира: и в творчестве, и в жизни, и в смерти – Пушкин. Это духовно-творческое братство двух гениев или, пользуясь эмоционально-точной формулой Михайлова, "двух огненных звёзд в космосе поэзии …если чем и можно объяснить, то только равновеликостью фигур".
Говоря о пушкинских стихах Лермонтова, написанных после дуэли, изменившей бесповоротно его судьбу, Михайлов пишет: "Чувство так живо, простодушно и трепетно в этих непосредственных стихах, что не сразу понимаешь: стихотворение слишком личное, чтобы быть только о Пушкине. Это ещё – и о себе: тут невольное предсказание и о собственной гибели. Так ведь смерть-то поэта!.. Конечно, с Пушкиным у Лермонтова братство по поэтической крови, духовное родство, хотя и сложное по составу, загадочное, – недаром Георгий Адамович подметил: "В духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить, но и невозможно отрицать, – это его противостояние Пушкину".
Но, уточним, это противостояние – по духовному заряду, по творчеству, – однако отнюдь не по существу поэзии и отношению к ней. В затравленном светом Пушкине, в гибели его – Лермонтов прозрел, возможно не отдавая себе отчёта, просто почуяв, – свою собственную судьбу".
Почему, зачем, откуда зло? Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?".
Всё это потом будет расчерчено, разлиновано и разработано в мельчайших деталях у Достоевского – философски (он останется ближе всех к Лермонтову) и эмпирически (чувственно-психологически) – у Толстого.
Но это будет всё равно уже на земле и в человеческих измерениях. На поднебесном, Божественном уровне, как у Лермонтова, – не повторится больше никогда.
А Михайлов заново открыл планету, свет от которой как будто виден всем без исключения, но только единицам светит.
Александр АХАБЬЕВ В ОБЛАКЕ СВЕТА
***
N.N.
По-пушкински, за морем тихо живи,
Зачем ты сюда, через наши границы? –
До уровня непроходимой любви
Нельзя опускаться летающей птице.
Она уже здесь, и её не вернуть.
На острых губах нет и тени испуга,
Но ей невозможно в глаза заглянуть,
Поскольку они далеки друг от друга.
Тот мир отсечён, и пока журавли
Неслышно курлычат, оставшись снаружи,
Она будет биться в стекло изнутри,
Прижав к голове безупречные уши.
Тот мир обречён, он даёт только свет,
И в облаке этого зимнего света
Легко проследить умозрительный след
Её затянувшегося рикошета.
Я помню: улыбка её коротка,
Я знаю секреты фамильной окраски:
Узор на щеках – от отца, барсука,
А крыльями – в маму, анютины глазки.
Свой цвет на свободу меняет она,
Но я не увижу, пока не поверю,
Что в жизни нет выхода, кроме окна.
А двери... Да что мы всё: двери да двери!
***
Коль я неправ, так не судите строго:
Вдруг захотелось поболтать немного
Не о любви – так о нехватке оной –
Не с кем-нибудь, а со скульптурой конной, –
Чтоб вашему высокоблагородью
На вздыбленном коне над хладной Обью
(Читай: Невой, Евфратом, Тибром, Темзой...)
Тщета необоснованных претензий
Незамутнённый взор не замутила
На берегах Оби (Урала, Нила),
Чтоб Ваша честь, купаясь даже в море,
Не забывала про memento more.
Обычно я в советчики не лезу,
Но знаю: если к сложному процессу
Не предъявлять претензий непомерных,
Как это принято у некоторых смертных,
И эту Книгу Нашей Жизни если
Читать не как историю болезни,
То это будет... это будет, значит...
Похоже я забыл, с чего я начал.
Но не напоминайте, бога ради,
Что прошлое осталось где-то сзади,
Что день грядущий хоть нам и неведом,
Но у него проблемы есть с просветом...
Уж лучше я, как в старой дзэнской притче,
Увидев в небе силуэты птичьи
(Вы снова здесь, изменчивые тени?) –
Произнесу: "Вот гуси пролетели".
А Вы меня поправите, надеюсь:
"Неправда, никуда они не делись".
СТАРЫЙ ВАРШАВСКИЙ РОМАНС
(исполняется на мотив "Утра туманного")
Умбра и охра краски казённые,
При жизни к смерти приговорённые:
Кровь, засыхая, становится бурой,
Пуля, ржавея, останется дурой.
Их ровно восемь на парабеллум,
Они вникают в наши проблемы
И, выбирая височные доли,
Нас навсегда избавляют от боли.
Мысль изречённая пуле подобна:
Та – извлечённая – в дело не годна.
В этой предсмертной записке – ни слова,
Есть только время – четверть второго.