Вот так… так… Теперь опять уснуть…
На следующий день она проснулась с каким-то твердым, но не вполне еще ясным ей самой решением, и долго лежала в кровати в полудремоте, смутно пытаясь уяснить себе это решение.
Когда-то, помнится, ей представилась возможность покинуть этот дом… постойте… когда это было?
Реб Гедалья вернулся с талесом под мышкой из садагурской молельни и чувствовал себя без Гитл страшно одиноким в опустевшем доме. Он застал Миреле одну в комнате и снова принялся рассеянно перебирать безделушки на ее туалетном столике.
«Судебный»… Возможно, что «судебный» явится к ним сегодня… Наверное еще ничего не известно, но во всяком случае… во всяком случае, пугаться не следует.
— Ага, судебный пристав? Хорошо.
Тихо и не оглядываясь на него, произнесла она эти слова, надела пальто и черный шарф и вышла из дому.
Куда идти? Не все ли равно — куда… Ясно одно; в этом доме она оставаться теперь не может… А несколько дней… Несколько дней можно прожить и у акушерки Шац…
И Миреле прожила несколько дней вместе с акушеркой Шац. Большую часть дня лежала она на кровати грустная, с еще более углубившейся печалью в голубых глазах, устремленных вниз, на земляной пол хаты, и молчала. И однажды, не отрывая глаз от пола, заговорила тихо, растягивая слова, как говорят люди, недавно похоронившие кого-нибудь близкого:
— Двадцать три года прожила я в этом доме… Не жаль мне ни дома, ни этих лет: на что они мне, эти годы, что стала бы я с ними делать? А дом наш? Люди, которые рождаются в таких домах, не умеют смеяться, — они такие, как я.
Однажды акушерке Шац понадобилось заехать на несколько часов в городок к роженице. Она торопилась домой, зная, что Миреле осталась одна, и, воротясь, застала такую картину:
Миреле лежала на кровати в той самой позе, в какой оставила ее акушерка, подложив под голову скрещенные руки. Она глядела в упор на балки потолка и вдруг заговорила вполголоса о том, что бродило у нее в мозгу все это время:
— Такие люди, как я, или становятся кафешантанными певичками, или лишают себя жизни…
Акушерке стало от этих слов как-то не по себе. Она принялась суетиться и начала собирать в кучку носовые платки.
— Как вы думаете, Миреле? Не грех бы мне взяться теперь за работу и постирать платки?
Но Миреле, не слушая, все возвращалась к своему:
— Только жаль, что для кафешантанов я не гожусь — не умею ни петь, ни смеяться… Что же касается самоубийства…
Она изогнулась, лежа, всем своим стройным и гибким телом так, что кровь прихлынула к ее щекам, обнажила руку до самого плеча, оглядела ее со всех сторон и стала медленно поглаживать.
— Такие красивые руки… Мне становится их жалко всякий раз, когда подумаю о самоубийстве…
Акушерка вдруг спохватилась, что забыла купить в городе сардинки. Она бросила в сторону связанные в узелок платочки и чуть не бегом помчалась в город.
— Ну, и голова же у меня в последнее время… Миреле ножки протянет на моих харчах…
Очутившись в городе, она не забыла на минутку забежать к помощнику провизора Сафьяну за новенькой, только что вышедшей книжкой для Миреле. Но Миреле отнеслась к книжке с полным равнодушием; рассеянно взяла ее в руки, не меняя своей позы, монотонно прочла вслух первые две фразы и тотчас же выронила из рук, как ненужную вещь, а потом снова принялась со странной тоской глядеть в окно, и тоскливо прозвучали ее слова:
— Все писатели любят начинать свои книги рассуждениями о чьей-то печальной весне и только растравляют человеку его раны.
Она помолчала, вздохнула и снова заговорила:
— Когда на сердце легко, прощаешь это писателю и читаешь его. Но когда находишься в таком угнетенном состоянии, как я теперь, каждая фраза книги кажется надоедливой мухой, которая то и дело садится на нос и дразнит: ага, плохо тебе… плохо… плохо…
Но как-то вечером случилось, что акушерка взяла в руки маленькую старинную книжечку «Dicta sapientium» — подарок старой помещицы-католички, подсела с этой книжкой на кровать к Миреле и принялась читать испещренные пятнами от слез сильно пожелтевшие страницы, переводя каждый стих по приложенному к книге подстрочнику:
— Omnis felicitas mendacium est…
Казалось, что обе девушки отсиживают по еврейскому ритуалу траур и читают друг другу Книгу Иова, утешаясь: бывают на свете горшие несчастия, чем наши.
От этого чтения как-то уютнее стало в освещенной комнате, и на время исчезла прежняя подавленность. Акушерка даже набила себе, улыбаясь, папироску над коробкой с гильзами, потом, закурив, подсела снова к Миреле на кровать и принялась вспоминать своего друга-писателя.
Он однажды сказал ей: «Счастливых людей можно теперь встретить разве лишь среди коммивояжеров. Это, конечно, ужасно досадно, но мы можем утешать себя мыслью, что они за игрой в карты не видят вовсе своего счастья».
Обе девушки немного помолчали и со злорадным чувством подумали о коммивояжерах:
— Да, эти люди совсем не сознают, что они счастливы.
Миреле даже улыбнулась:
— Это хорошо.
Но какая-то странная и слабая была эта улыбка и походила скорее на гримасу, которой искажается лицо человека перед плачем.
Глава восьмая
В городе между тем не переставали чесать языки по поводу переезда Миреле к акушерке. В доме Бурнесов царило ликование, и весело встречался каждый гость, который мог сообщить какие-нибудь новые сведения об этом событии:
— Ну, что слышно? Не узнали ли чего-нибудь новенького?
Реб Гедалья был вне себя и все толковал своему наперснику-кассиру:
— Скажу тебе правду: я уже жду не дождусь той минуты, когда вернется Гитл; она уж что-нибудь придумает, как-нибудь уладит… не правда ли?
Растерянный, встревоженный, метался он по дому, передвигая то вверх, то вниз золотые очки:
— А не телеграфировать ли Гитл, чтоб поскорее приехала? Как ты думаешь?
Был чудесный, солнечный день поста Эсфири[11]. В воздухе чувствовалась почти весенняя теплота, и на ослепительно белой широкой пелене снега играл под солнцем бесчисленными серебряными и алмазными искорками легкий морозец.
Днем приехала за акушеркой бричка от местной помещицы; помещица в письме просила акушерку приехать, если она не занята: нужно было о чем-то посоветоваться.
Акушерка хотела уже потихоньку отослать бричку обратно и села писать помещице письмо; но Миреле заметила это и сразу заартачилась:
— Нет, вы непременно поедете.
А когда акушерка начала возражать, она даже побледнела от досады и принялась Бог весть почему перемывать грязные стаканы и чашки.
— Если вы не поедете, я сейчас оденусь и уйду отсюда.
Этим молчаливым перемыванием посуды она хотела дать понять, на что, мол, она, избалованная барышня, способна; уж она-то сумеет сдержать слово и уйти отсюда. И в самом деле, было уж как-то очень странно видеть ее за такой работой.
Через полчаса акушерка мчалась по санному пути куда-то вдаль, навстречу западному солнцу, а Миреле, грустная и спокойная, лежала снова на кровати. Монотонным, едва слышным голосом пригласила она присесть явившегося вдруг помощника провизора Сафьяна и так же тихо отвечала на его вопросы:
— Нет, раньше, чем к вечеру, акушерка домой не вернется.
Помощник провизора Сафьян был, как всегда, нервен, взволнован и мрачен. Он смотрел выпуклыми, бесцветными глазами не на нее, а куда-то в угол, был, по-видимому, сердит на акушерку и молчал. И после его ухода осталась в комнате какая-то тяжелая пустота. Тишина стала еще глубже — слышно было, как под окном бегают взапуски деревенские девчонки в сапожках: гоняются без устали друг за дружкой и без умолку хохочут.
Миреле уселась на кровати, задумалась и устало загляделась на четырехугольное солнечное пятно, игравшее на полу.
Вдруг она оделась, заперла дверь акушеркиной горницы и вышла на улицу. Было около четырех, и на юго-западе сияло солнце, а легкий морозец под этим морем света переливался мириадами серебряных и алмазных искр. Деревенские девчонки в сапожках все еще бегали взапуски и без умолку хохотали. Миреле свернула влево, по направлению к городу. Она шла медленно, оглядываясь порою по сторонам.
Было свежо и чуть-чуть морозно. Где-то далеко, в большом шумном городе молодая мать, вероятно, в первый раз выслала на прогулку бонну с трехлетним ребенком, и ребенок вернулся домой радостный, с румяными щечками, со свежим, смеющимся личиком, твердя без умолку:
— Мама, весна, весна!
В городке, возле синагоги, что немного пониже аптеки, стояла кучка постящихся прихожан разных возрастов; они терпеливо ждали заключительной молитвы и развлекались, глазея на уличных мальчишек, перебрасывавшихся снежками. Появление Миреле отвлекло их внимание от мальчуганов. Они знали: она, Миреле Гурвиц, покинула дом своего отца и живет там… у акушерки Шац.