— Как? Помолвка реб Гедальиной дочки может состояться без Тарабая? Ни в коем случае!
Реб Гедалья еще днем вдруг ужасно как-то приуныл, так что почти даже не понимал того, что ему говорили. Сидя возле будущего свекра Миреле, он за все время не проронил ни слова. Понурясь, думал он о том, что он — человек конченый и что все эти гости приехали теперь не ради него, Гедальи-банкрота, а ради богача Якова-Иосифа, который успел уже скопить полмиллиона и живет себе припеваючи; а тот, весельчак и гордец, отлично это понимает и поэтому даже не удостаивает своего соседа взглядом; и гости из жалости к реб Гедалье тоже оставляют его в покое.
Он даже немного испугался, когда Гитл вдруг подошла к нему и попросила у него ключи. Горбясь, поднялся он со стула, словно в каком-то тумане, и долго ощупывал и обшаривал карманы, ничего не находя.
Миреле видела все это издалека. Сердце ее заныло жгучей жалостью к отцу, и она подошла к нему:
— Вот ключи… Лежат в верхнем кармане.
Его пришибленный вид удручал ее. Она всегда была уверена, что отец ее — сильный человек, что он всегда сумеет сохранить свое достоинство, не растеряться. А теперь перед ней был — впервые в жизни — беспомощный, опустившийся человек. Уныло и как-то смиренно сидела она между Гитл и матерью жениха и слушала, как эта близорукая женщина рассказывала, стараясь по мере сил не злословить, про свою племянницу, которая живет в том же губернском городе и грешит там без мужа. Она начала было рассказывать, как однажды сама встретила Иду в театре в обществе какого-то офицера и вечно таскающегося за ней студента-политехника, но тут же спохватилась и попыталась загладить свой промах:
— Ах, она замечательная женщина — эта Ида. И муж ее Авроом — очень милый человек. У него, кажется, какие-то дела с интендантством, и он целыми месяцами не бывает дома. А дом у них… дом, говорят, уже современный… совсем, совсем свободный…
За большими накрытыми столами, освещенными множеством свечей, уселись гости, совершив предварительно омовение рук. Все сначала с молитвой отведали хлеба, а потом принялись с праздничным видом чокаться, улыбаясь, оживленно беседуя и звеня стаканами. Из шестнадцати жующих и пьющих ртов вылетали одновременно потоки слов, а Миреле среди всего этого гула чувствовала себя одинокой, как и раньше; ей представлялся в мыслях большой губернский город, где будет она жить со Шмуликом в квартире из нескольких комнат, и вспоминались улицы, которые она видела в детстве, когда была в этом городе с реб Гедальей.
Ей думалось: когда-нибудь в летний вечер отправятся они вдвоем гулять, будут медленно шагать друг возле друга, и не о чем будет им говорить; а потом вернутся домой, и опять говорить будет не о чем.
Безрадостна будет эта вечерняя прогулка, и безрадостно возвращение домой… Но она, Миреле Гурвиц… разве могла она поступить иначе?
Полупьяный гул возрастал. Едва кто-нибудь затягивал песню, ее заглушали отдельные возгласы; а бойкий Яков-Иосиф пил так много и с таким упорством, как будто хотел залить вином мысль о том, что он роднится с бедняком, с человеком, недавно обанкротившимся и не имеющим ни гроша за душою. То и дело стучал он по столу крепким своим кулаком: опрокидывались бутылки, проливалось вино, висячая лампа опустилась совсем низко, а он все стучал по столу, не глядя на реб Гедалью, и кричал раввину Авремлу:
— Реб Авремл! Я велю пить! Вместе со мной велю я пить!
Миреле сидела в противоположном углу комнаты и молчала. Минутами ей казалось, что весь этот шум поднят не из-за нее, а из-за какой-то другой Миреле, которая очень довольна помолвкой; а она, настоящая Миреле, смотрит на все это со стороны и не имеет к этому ни малейшего отношения. Но потом она, как будто очнувшись, начинала сознавать, что происходит вокруг: тогда ей думалось, что едва ли придется ей когда-нибудь идти под венец с тем Шмуликом, что сидит напротив в почетном углу и чокается с гостями; глупо, что люди радуются этой помолвке, словно Бог весть какому важному событию, и что сама она нарядилась в новое обтянутое платье из серого шелка и сидит среди этих дурацких гостей, словно расфуфыренная кукла. А несколько часов тому назад она разглядывала у себя в комнате перед зеркалом свои обнаженные руки и фигуру в длинном, узко стянутом корсете, и ужасно хотелось ей, чтобы тут, рядом был теперь Натан Геллер, тот самый Натан Геллер, которому она когда-то велела уехать. Но, конечно, и это желание было глупое, потому что она сама когда-то сказала Натану Геллеру:
— Ну, ладно, предположим — выйду я за вас. А что буду делать потом?
С ней, Миреле Гурвиц, беда, да и только.
Ведь она, кажется, человек уже взрослый, и жизнь дается ей нелегко, как настоящему серьезному человеку, а, в сущности, ведь она — черт знает что такое, и в голову ей лезут иногда какие-то совсем дурацкие мысли.
Пьяный рев заставил ее очнуться: за овальным столом раздавались, не смолкая, дикие выкрики, приветственные благословения, распевавшиеся на синагогальный лад, и обрывки песен. Кто-то уже несколько раз подряд настойчиво выкрикивал ее имя.
Полупьяный отец жениха ее, Яков-Иосиф, побился с Тарабаем об заклад насчет чего-то и теперь стучал стаканом о стол; разбив один стакан, он схватил другой и, стуча им, вопил:
— Миреле! Сию минуту подойди сюда, слышишь, Миреле!
Этот крик вызывал в ней чувство брезгливой досады. Она стояла, повернувшись спиной к Якову-Иосифу и не откликалась. Взор ее устремлен был в другую сторону:
Посреди комнаты, окруженный внимательными слушателями, стоял Шмулик, распевая какой-то отрывок из литургии Судного дня; лицо было у него при этом преглупое, и он жестикулировал, как заправский кантор.
Сначала в Миреле вспыхнуло сильное желание вывести его отсюда и не видеть того, что с ним творится; но вскоре какое-то унылое равнодушие овладело ею, и все желания потускнели. Издали наблюдала она его и дивилась самой себе: «Зачем он мне понадобился, этот юноша? И что буду я с ним делать всю жизнь?»
Она вдруг вышла из комнаты, ушла к себе, быстро разделась, юркнула в кровать и потушила лампу.
Гитл потом несколько раз стучалась к ней и, наконец, с раздражением ворвалась в комнату:
— Это просто стыдно… Так никто не поступает… Попросту даже некрасиво так себя вести…
А она спокойно лежала в кровати и с оттенком недовольства возразила:
— С чего ты взяла, что некрасиво?
Она пыталась заснуть и не могла, потому что в доме долго еще стоял пьяный гул; столы и стулья были вынесены из столовой, и опять начались танцы. Ворочаясь беспрестанно с боку на бок, она досадовала сама на себя: «Все равно ведь из этого ничего не выйдет… До свадьбы дело так и не дойдет, а я вовсе не обязана думать об этом парне, который распевает в столовой отрывки из синагогальных молитв и вдобавок еще размахивает при этом руками, как кантор».
Глава десятая
Родители жениха провели здесь еще одну бессонную ночь; до утра прошушукались они в гостиной с Гедальей и Гитл.
Было это в ночь с воскресенья на понедельник; никто почти в целом доме не смыкал глаз. Около четырех часов ночи Миреле разбудили и позвали в гостиную, где на низких стульях сидели все члены семьи. Взоры присутствующих устремились на нее, а мать жениха сказала:
— Ну, что ты скажешь по поводу того, что мы здесь порешили назначить свадьбу на первую субботу после Швуэс?
Миреле стояла перед ней и молчала. До той поры, думалось ей, еще далеко, и многое можно сделать, чтоб помешать свадьбе. Теперь ей хотелось только одного — чтобы Шмулик с родителями поскорее уехали отсюда, и она отвечала:
— Хорошо, пусть будет в первую субботу после Швуэс.
Она проспала все суетливое утро этого тусклого оттепельного дня; крепко спала и тогда, когда, после отъезда гостей, ранехонько утром покинувших дом, чистили и убирали опустевшие загрязнившиеся комнаты, и потом, когда все кругом уже блестело чистотой, всюду царила тишина, и реб Гедалья с кассиром уже уехали в уездный город, куда вызвал их телеграммой прибывший из-за границы зять кашперовского графа.
Когда она открыла глаза, кругом не было ни души. Не хотелось вспоминать о том, что с нею недавно произошло, и она снова закрыла глаза и задремала: «Все равно… Стоит ли думать обо всем этом?» И только одного хотелось: проспать бы так все свои годы, ничего не сознавая, забыв о себе…
Когда-то слышала она такой рассказ: отслуживший свой срок сильно измученный службою солдатик вернулся к отцу с матерью в глухой городок, лег там спать и проспал целую зиму. Когда он проснулся, было тепло — это был уже канун Пасхи; он лежал на дворе, среди груды перин и подушек, проветривавшихся на солнце; где-то поблизости пекли мацу, а дома у них мыли окна и скребли стены.
Когда Миреле снова открыла глаза в своей тихой комнате, было уже четыре часа дня. Тишина царила в соседних комнатах, и слышно было, как где-то возле кухни громко зевает выспавшаяся Гитл и кто-то рассказывает раввинше Либке о том, какое прекрасное впечатление произвели в городке родители жениха; потом вдруг, перебивая друг дружку, все соседки сразу принялись тараторить, спеша сообщить, что у акушерки Шац в деревне — неожиданный праздник.