Когда-то слышала она такой рассказ: отслуживший свой срок сильно измученный службою солдатик вернулся к отцу с матерью в глухой городок, лег там спать и проспал целую зиму. Когда он проснулся, было тепло — это был уже канун Пасхи; он лежал на дворе, среди груды перин и подушек, проветривавшихся на солнце; где-то поблизости пекли мацу, а дома у них мыли окна и скребли стены.
Когда Миреле снова открыла глаза в своей тихой комнате, было уже четыре часа дня. Тишина царила в соседних комнатах, и слышно было, как где-то возле кухни громко зевает выспавшаяся Гитл и кто-то рассказывает раввинше Либке о том, какое прекрасное впечатление произвели в городке родители жениха; потом вдруг, перебивая друг дружку, все соседки сразу принялись тараторить, спеша сообщить, что у акушерки Шац в деревне — неожиданный праздник.
Уже второй день гостит у нее ее приятель — известный еврейский поэт; учительница Поля нарочно ради этого приехала так рано на каникулы, а местный учитель древнееврейского языка Шабад два раза уже ходил к акушерке, чтоб познакомиться с ее гостем, но ни разу не застал его дома.
Все — и помолвка, и уговор насчет свадьбы, и ранний отъезд жениха — осталось далеко позади, казалось давно миновавшим. Просто не верилось, что Зайденовские уехали только нынче утром. Миреле видела в воображении, как поезд с семьей жениха проносится мимо безвестных уютных станций, шепчущих безмолвный привет от дальнего губернского города. И не верилось, что она действительно стала невестой Шмулика, что об этом знает весь город и что в доме Зайденовских в ближайшую субботу, когда все станут чокаться после застольной молитвы, будут пить и за ее здоровье.
Одеваясь, она подумала, что ей нужно теперь что-то предпринять: написать Шмулику, что из помолвки ничего не выйдет. Но как-то очень уж спокойно было у нее на душе, и такая приятная лень овладевала всем существом при мысли, что Шмулика уже здесь нет. Позевывая, улеглась она снова, соображая, что самое неприятное уже миновало и что отказать жениху она еще успеет.
До первой субботы после Швуэс еще времени много.
Вечером Гитл вошла к ней в комнату и подала письмо:
— Это для тебя, почтальон принес.
Письмо было от Натана Геллера, и начиналось с избитых слов: «Итак, Миреле, ты уже невеста…»
У нее сразу пропала охота читать дальше, и она положила письмо возле кровати, но потом снова взялась за него:
— «Обо мне передавали за это время разные сплетни…»
Нет, у нее решительно не хватало терпения прочесть это письмо. Она отложила его в сторону и так и не дочитала до конца.
Письмо осталось раскрытым на стуле возле ее кровати, и немного спустя, войдя к себе в комнату, Миреле застала такую картину: Гитл вдруг отскочила от ее кровати и поспешно вышла из комнаты, а письмо… оно лежало уже не на стуле, а на полу. Миреле готова была побожиться, что мать из любопытства прочла это письмо.
У Гитл был по этому поводу конфиденциальный разговор с реб Гедальей, вернувшимся к вечеру домой.
— Да говорю тебе, что я сама прочла письмо. Он все еще пишет ей «ты», вот в чем дело.
Гедалья не хотел ничего слышать и взъелся на жену:
— Попусту только голову морочишь… Подумаешь, велика важность!
Он был всецело поглощен мыслями о предложении, которое сделал ему зять графа, прибывший из-за границы и выкупивший у графа Кашперовку.
С капиталом в каких-нибудь восемь тысяч рублей мог стать Гедалья совладельцем большого леса, хозяином его; кроме того, графский зять соглашался немедленно дать Гедалье за его лес ту цену, которую предлагали купцы из уездного города: это могло бы, пожалуй, спасти его…
А Гитл все не отставала:
— Ты, видно, думаешь, что можешь быть уже спокоен насчет своей доченьки. Вот увидишь: она говорит, что не поедет в город шить себе платье к венцу. Ни за что, говорит, не поеду.
Последнюю субботу перед Пасхой подул теплый, пахнущий близким праздником ветерок.
Высохли и посерели кучки снега, торчавшие еще кое-где среди комьев грязи, и нельзя было разобрать, ради какого праздника звонили перед закатом монастырские колокола.
На крылечке отцовского дома подолгу простаивала старшая дочка Бурнесов — отъявленная домоседка, закутавшись в материн черный платок; глядела она, как крестьяне из деревеньки, что за околицей, плетутся на противоположный конец города — к монастырю: шагают медленно, осторожно пробираясь вдоль стен еврейских домов, ищут тропинки и стараются ступать по сухой земле.
А в воздухе уже все предвещало наступление тоскливо-пустого лета. Помощник провизора Сафьян метался, не находя себе места, по своей пустой аптеке и наконец отправился бесцельно бродить по городку, на каждом шагу останавливаясь и раздумывая, не вернуться ли. Встретив дочку Бурнеса, он присоединился к ней и побрел по протоптанной тропинке, ведущей к крестьянским хатам; не глядя на нее, он произносит слова с сосредоточенным видом, словно обращаясь к серьезному собеседнику.
— Липкис, — говорит он со злостью, — небось удрал отсюда: поумнел наконец и взялся за свои университетские занятия. А Миреле Гурвиц… та сидит уже больше недели в уездном городе и шьет себе свадебные наряды… Как это смешно…
Дочке Бурнеса становилось как-то не по себе в его обществе; она не знала, что ему ответить, и делала гримасы за его спиной. Ведь всем известно: он влюблен в акушерку Шац, у которой живет уже несколько дней в гостях ее приятель — еврейский поэт.
А Сафьян, взволнованно глядя куда-то вперед, продолжал:
— Кого Миреле хочет обмануть: себя или людей?
Вдруг навстречу им попался рослый широкоплечий мужчина, шедший со стороны деревни. Они оба остановились и принялись его разглядывать.
У него был вид молодого состоятельного доктора, недавно окончившего университет и еще не начавшего практиковать.
Это, несомненно, был гость акушерки; нельзя было только сообразить, куда он направляется.
Неподалеку от околицы стояла на улице кучка людей, дожидавшихся начала субботней предвечерней молитвы. Он стал разглядывать этих людей издалека, а они, в свою очередь, молча осматривали его; когда он прошел мимо, долго еще улыбались, глядя ему вслед, и толковали:
— Что, говоришь ты, он пишет?
— Книжки.
— Ну, и пускай себе пишет на здоровье — почему нет?
Глава одиннадцатая
Был совершенно сухой, немного прохладный день, когда Миреле вернулась под вечер из города. Дома она застала предпраздничную кутерьму. Вся мебель была сдвинута с мест и прикрыта белыми простынями. Гитл расплачивалась со стариком-маляром, выбелившим потолки, и с двумя бабами, мывшими с самого утра двери и окна, и наказывала им непременно прийти и на следующий день. А в доме за это время произошло событие.
Реб Гедалья еще рано утром вернулся из губернского города, где ему удалось вступить в компанию с зятем графа в качестве одного из владельцев большого кашперовского леса. Он сначала оживленно рассказывал жене о новой своей удаче, а потом уединился с кассиром в прибранный по-праздничному кабинет. Кассир сидел в раздумье у стола, а он расхаживал по комнате в меховых туфлях, останавливался возле нетопленной печки и, прислонясь к ней, поглядывал на своего собеседника поверх золотых очков:
— Можно рассчитывать, что доход от леса составит целое состояние. Шутка ли, сколько материалу могут дать средние триста десятин!
Теперь, когда реб Гедалье удалось восстановить в доме спокойствие и уладить свои дела, он, с головой уйдя в эти дела, не интересовался больше ничем, Миреле стало казаться, что ее согласие на помолвку было ненужной жертвой и все в доме так же мало думают об этой помолвке, как она сама несколько недель назад; а затем, напрасно накупила она себе в городе материй на наряды, напрасно вообще ездила в город и провела там целых восемь дней: «Очень нужна была, в самом деле, эта поездка; надо было сразу объявить, что помолвка была глупостью и никакой свадьбы не будет».
Кассира уже не было в кабинете, но лампа все еще горела. Реб Гедалья сидел один у стола и в тишине подсчитывал предполагаемые доходы от нового леса. А она все ходила взад и вперед по своей комнате, которая казалась ей как будто немного чужою после восьмидневного отсутствия. Как-то неприятно было прикасаться к мебели; мучила мысль о том, что предстоит сделать сейчас: «Надо войти в кабинет отца и сказать ему: теперь уже, конечно, никому не нужна эта глупая помолвка. Свадьбе ведь и так не бывать — так уж лучше сразу положить всему конец».
Она долго повторяла мысленно эти слова, расхаживая по комнате, и наконец отправилась к реб Гедалье в кабинет, готовясь начать: «Мне нужно с тобой поговорить…»
Но когда она вошла к отцу, какое-то новое чувство овладело ею и слова застряли в горле. Реб Гедалья сначала не замечал дочери и неумело передвигал костяшки на счетах, повторяя вслух цифру итога. А когда он наконец прервал работу и повернулся к ней, ее поразило выражение спокойствия, в последние дни появившееся снова на его лице. Теперь все зависело только от нее: спокойствие отца ее висело на волоске. Стоило ей произнести несколько слов — и снова почувствует он себя несчастным и застынет на месте, словно пораженный тяжким ударом.