такое, как у других. Нет, как же это такое — банальным может быть?! Никогда не может! — уже совсем уверенно заключил Иван Фомич.
— Правильно! — одобрительно воскликнул Каретников и с уважением посмотрел на Ивана Фомича. — Очень верно сказано!
Каретников так же неожиданно замолчал, как и начал этот странный разговор. Они снова пошли, и Иван Фомич, искоса снизу поглядывая на Андрея Михайловича — смешная была пара, один другому чуть ли не по локоть, — вдруг подумал, что Каретников не в каком-нибудь переносном смысле говорил и не о чем-то, что могло бы как-нибудь его, Ивана Фомича, хоть краешком касаться, а это же он, скорее всего... Ну да, о себе самом, о какой-то своей истории, и хотел, наверно, его мнение услышать. Мол, хорошо это или плохо... Так что тут скажешь? Кому-то хорошо, кому-то плохо, а то, бывает, и всем только плохо. Надо же, чтоб такое случилось!..
Ему искренне стало жаль, что Андрей Михайлович оказался в столь сложной, затруднительной ситуации, но и польстило, что Каретников, пусть лишь намеком, а решил все-таки именно с ним поделиться, а не с кем-то другим, не с Сушенцовым, к примеру.
— Но не оставлять же своих детей из-за этого! — словно бы споря с кем-то, сказал ему Каретников.
— Я бы не оставил, — согласился Иван Фомич. — Никогда бы не оставил. Знаю, что не смог бы.
— Вот видите?! А другим кажется... Другие этого не понимают. Даже собственные дети. Я имею в виду — взрослые дети, когда потом узнают, что из-за них и не ушел в свое время. Дескать, нравственнее было уйти, чтоб никого не обманывать... Я уж не говорю, что вообще не так все это просто! Чувства чувствами, но у человека определенное положение, сложившийся образ жизни, и все, чего он годами, десятилетиями достигал...
— Конечно, — кивнул Иван Фомич. — Уйдешь из семьи — обязательно служебные неприятности. Если человек какую-нибудь большую должность занимает. Особенно если сам воспитатель...
— Вот именно! — подтвердил Каретников. — Хочешь не хочешь, а с этим люди тоже считаются, когда должны принять решение.
— Ну, тогда-то все просто! — обрадовался за него Иван Фомич.
— Что значит — «просто»?
— А, извините, наплевать тогда и забыть, — уверенно сказал Иван Фомич. — Если уж про должность свою помнишь — ничего, значит, такого серьезного и не случилось. Зачем же тогда от своих детей уходить? Тем более!..
Разочарованно Андрей Михайлович посмотрел на него. Все снова почему-то не так оборачивалось. И тут никакого понимания! Да при чем должность-то, в конце концов?! Разве об этом речь?! Но неужели никто не в состоянии просто посочувствовать, как ему нелегко сейчас?!
Если кому и понять его... Ну конечно! Судьбы-то теперь у них в чем-то почти схожие... Один-единственный человек, который сможет понять, потому что ей самой это все близко...
Он не знал еще, как и о чем будет говорить с Ириной, не решил, покажет ли ей в этот раз отцовский дневник, который так до сих пор и носил в своем портфеле, но что прямо вот сейчас, не откладывая, он и поедет к сестре, — Каретников уже знал.
Он торопливо стал прощаться, сославшись на какое-то неотложное дело, и это Ивана Фомича нисколько не обидело, а лишь утвердило во мнении, что догадка его правильна и что Андрей Михайлович просто решил замять их разговор.
В такси Каретников сел на заднее сиденье, чтобы сосредоточиться перед разговором с сестрой.
Все эти годы виделись они с Ириной довольно редко, раз в несколько месяцев, потому что жили в разных концах города и на дорогу только в одну сторону уходило часа полтора, чего ни он, ни она ввиду своей занятости позволить себе не могли, разве что по праздникам или на чей-нибудь день рождения в их семье. Созваниваться им тоже было сложно: дома у Ирины телефона нет, а застать ее днем в учительской почти невозможно, да и он не особенно засиживался в своем кабинете на кафедре, а когда Ирина все-таки дозванивалась, он редко бывал один, чтобы поговорить с ней спокойно, без помех.
Теперь надо что-то менять, подумал он, так не годится. Близкие, родные люди, а черт те что делается, месяцами не то что не видеть друг друга, но даже голоса не услышать по телефону!
Пока жив был отец, Каретников не чувствовал какой-либо особенной ответственности за свою сестру. Все, что происходило в жизни Ирины, было, конечно, далеко не безразлично ему — он тоже переживал за нее, когда она развелась с мужем, тоже сочувствовал, что она одинока, что у нее все никак не решится с Павлом Петровичем, — но все же в гораздо большей степени все это касалось родителей, потому что у него, Андрея Михайловича, была своя семья, обязанности перед этой семьей и свои заботы. Теперь же, со смертью отца, он не только почувствовал, что Ирина ему много ближе, но и стал уже ощущать определенную ответственность за ее благополучие. Правда, не совсем было понятно Андрею Михайловичу, почему именно со смертью отца пришло к нему это ощущение. Ведь всегда, сколько он помнил родителей, человеком деятельным и ответственным в их доме была мать — отчего же вдруг оказалось, что все дело не в том, что мать ушла на пенсию, а в том, что умер отец?
Ирина росла болезненным ребенком, плохо ела, всегда ее в сон клонило, она могла спать часов по двенадцать в сутки, а по утрам все равно была совершенно разбитой, трудно и долго приходила в себя, словно бы медленно оживая, и отец, бывало, чтобы хоть немного сгладить эти мучительные вставания по утрам, старался приготовить ей какой-нибудь сюрприз. Она так привыкла к этому, что в один из дней после смерти отца, когда на время перешла к ним жить — вернее, это они ее заставили, боясь за нее, так она тяжело переносила смерть отца, — Ирина как-то рассказала брату, что даже потом, став взрослой и живя отдельно от них, первое, что она еще долго делала, едва проснувшись, — она бессознательно шарила рукой под подушкой и сонно, с закрытыми глазами уже заранее улыбалась в предвкушении, что вот-вот наткнется на конфету или какую-нибудь безделушку, приготовленную для