В этом же ключе воспринимал годы правления Наполеона и роялист граф П. Ф. де Боволье. Несмотря на амнистию вандейцам, Наполеон всегда подозрительно относился к Боволье, каждый приезд которого в Париж оканчивался тюремным заключением и высылкой в его родовые земли, где он жил под надзором полиции. В начале 1812 года граф Боволье был назначен интендантом 5-й кирасирской дивизии. Он сделал весь „русский поход“ от Парижа до Москвы; под Боровском был взят в плен, представлен Кутузову и в 1814 году возвратился в Париж. В том же году он составил свои Записки, воспроизводившие „реалии“ эпохи, среди которых он жил: „Движение армии (Наполеона к русским границам) в пределах Пруссии ознаменовалось такими страшными реквизициями, что ненависть пруссаков не знала уже границ; к тому же командир французского корпуса (дивизии), генерал Кампан, вел свои полки по прусским областям с развернутыми знаменами, барабанным боем, с готовым пальником, что оскорбляло население. Когда прусский король Фридрих Вильгельм объявил, что вступает в союз с Наполеоном против России, общее негодование охватило всю Пруссию и было особенно сильно среди военных, которые считали унижением для себя служить Франции, столь враждебной их родине. Прусские офицеры, громко высказывавшие свое неудовольствие, были арестованы и заключены в крепость. Вся Пруссия искренно желала Наполеону полной неудачи. На Эрфуртской конференции (в 1808 году) Пруссия признала свой долг Франции в размере 141 миллиона франков. Пользуясь этим, французская армия, вступив в пределы Пруссии, собирала реквизиционным путем продовольствие и фураж, стоимость которого шла в уплату долга, причем цены на продукты устанавливались французским интендантством. Население, от которого отбирались хлеб, скот, водка, сено и овес, получало вместо платы квитанционные расписки французского кригскомиссара, по которым должно было взыскивать деньги с прусского казначейства, объявившего уже в то время о своей несостоятельности! Не удивительно, что проход французской армии по прусским землям представлялся пруссакам какой-то карой Божией; Франции же он ничего не стоил, так как, по положению прусских финансов, она не могла и рассчитывать на уплату ей прусского полуторамиллионного долга“4.
В отечественной историографии прочно укоренилась традиция считать Александра I и М. И. Кутузова антагонистами во взглядах на целесообразность Заграничного похода. Например, академик Е. В. Тарле считал Светлейшего убежденным противником этого предприятия. Казалось бы, в пользу того говорит и диалог, приведенный в Записках А. С. Шишкова, государственного секретаря и автора всех правительственных манифестов 1812–1814 годов: „В бытность нашу здесь (в Вильне) имел я однажды с фельдмаршалом князем Смоленским следующий разговор:
Я. — Разрешите мое сомнение, зачем идем мы за границу?
Он. — Для продолжения войны.
Я. — Зачем продолжать ее, когда она кончена? Можно ли предполагать, что Наполеон, пришедший сюда со всеми своими и европейскими силами и сам по истреблении всех его полчищ и снарядов насилу отселе ускакавший, может покуситься вторично сюда прийти?
Он. — Я думаю, что не придет. Довольно и одного раза быть так отпотчивану.
Я. — А сидя в своем Париже, какое может он сделать нам зло?
Он. — Нам, конечно, нет, но господство его над другими державами, Австриек), Пруссиею, Саксониею и протчими, останется то же, какое доселе было.
Я. — Если мы идем освобождать их, то цель войны должна быть та, чтоб Наполеона свергнуть с престола, ибо в них самих не будет твердости, то он и по замирении рано или поздно возобладает над ними: честолюбивые намерения его не престанут в нем пылать. Буде же предполагается вырвать из рук его Францию, то это по многим причинам не так легко: 1-е, Пруссия бессильна, порабощена, во многих ее городах сидят французы; 2-е, Наполеон женат на дочери австрийского Императора и уже имеет от ней сына; 3-е, саксонский король по расчетам своим или от страха предан совершенно французскому двору. По всем сим обстоятельствам, может быть, и самые победы наши не ободрят их столько, чтобы поднять оружие и вступить с нами в союз. Итак, не будучи в них уверены, мы идем единственно для них, оставляя сгоревшую Москву, разгромленный Смоленск и окровавленную Россию без призрения, с новыми надобностями требовать от ней и войск, и содержания их.
Он. — Да! Признаться должно, что этот великодушный наш поступок и ожидаемая от того слава сопряжены с немалыми пожертвованиями и великою отважностию.
Я. — Хорошо, если предприятие наше увенчается успехами, но ежели, паче чаяния, мы, зашедши далеко, принуждены будем прогнанные и с потерями возвратиться назад, то, подняв опять Наполеона, не лишимся ли мы тех преимуществ, какие теперь над ними имеем? Не скажет ли Европа: они сравнялись, прогнали взаимно друг друга и кто из них одержит верх — неизвестно?
Он. — Да, это правда! Будущего нельзя знать.
Я. — Для чего не остаться нам у себя в России, предлагая утесненным державам, чтобы они воспользовались удобностью случая освободить себя из-под ига Франции? Можно, если они ополчатся, обещать им вспомоществование частью наших войск, как Павел I помогал Австрии, послав к ней Суворова с войсками, но не участвуя в том всем своим царством. Тогда если б и последовали какие неуспехи, уважение других держав к могуществу России особливо же низложением исполинских наполеоновских сил приобретенное, нимало бы чрез то не уменьшилось.
Он. — Я сам так думаю, но Государь предполагает иначе, и мы пойдем далее.
Я. — Если и вы так думаете, то для чего же не настоите в том пред Государем? Он по вашему сану и знаменитым подвигам, конечно, уважил бы ваши советы.
Он. — Я представлял ему об этом, но первое, он смотрит на это с другой стороны, которую также совсем опровергнуть не можно, и другое, скажу тебе про себя откровенно и чистосердечно: когда он доказательств моих оспорить не может, то обнимет меня и поцалует, тут я заплачу и соглашусь с ним.
Сим кончился разговор наш. Да не подумает кто, что я сии последние слова, по особливой ко мне доверенности сказанные, привожу для помрачения славы того, кто, по заслугам своим Отечеству, соединил в себе Пожарского с Румянцевым и Суворовым. Нет, я чту память его священною, но что правда, то правда! Кутузов, искусный и храбрый пред неприятелем полководец, был робок и слаб перед Царем. Он пошел бы за Отечество на верную смерть, но ни в коем случае не мог бы сделать того, что сделал Сюлли с Генрихом IV, оттащив его насильно от слез любимой им женщины, преклонявшей его к предосудительному поступку. Сия слабость в столь знаменитом муже, каков был Кутузов-Смоленский, показывает только, что человеку несвойственно совершенство“5. Почему-то слова Михаила Илларионовича, будто бы по „доверенности сказанные“, не производят впечатления откровенности; он, скорее, ушел от бесплодного разговора, прекратив его фразой, которую мог бы и не произносить во избежание осуждения. Он был хорошим психологом и конечно же предвидел, что его собеседник адмирал Шишков, который все понимал буквально, именно так его и поймет, ужаснувшись его слабости. Кутузов же, знавший, что его упрекали в отсутствии твердости перед государем, нарочито демонстрирует это качество, подобно тому, как он демонстрировал всем своих „владычиц“.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});