сыграли важную роль в моей жизни, но об этом в другой главе. И, конечно же, туда входил популярный гипнотизер и психолог Володя Леви, который несколько раз организовывал психодрамы, в которых мы все участвовали. Это описано в романе моей мамы «Круглое окно». Психодрама в доме Волошина всем нам запомнилась навеки.
Нередко я сообщал любопытствующим, что являюсь чадом (надеюсь, не исчадием) московского андерграунда. Действительно, я вырос в кругах московского неофициального искусства. Впрочем, сопоставимое по мощности влияние на мое впечатлительное воображение оказало общение с официальной советской культурой, особенно с ее уходящими пластами в лице официозных советских писателей и поэтов, с которыми я общался в домах творчества. Одним очагом общения был Коктебель, а другим – Переделкино. Коктебель – это лето, море, молодые гении и красотки, скалящие свои белые зубы, ярко вспыхивающие на фоне загорелых рож. Переделкино же было окрашено стариками и старухами, там доминировало сакраментальное старчество. Я всецело благодарен судьбе за то, что мне удалось познакомиться, а иногда и подружиться с представителями старой советской брахманической литературы. Ощущение попадания в брахманское место, в Переделкино, было очень сильным. Сейчас читателю сложно себе представить ту роль, которую литература играла в Советском Союзе. В тот же период я часто бывал и в домах творчества художников, и контраст был огромный. В отличие от литературы изобразительному искусству не делегировались сакральные кастовые функции. Советские художники воспринимались более или менее как ремесленники. Они и вели себя соответствующе. Как и у всякого ремесленнического цеха, они обладали большим количеством за ними зарезервированных свобод – прежде всего речь идет о свободе алкогольных возлияний и праве на необузданное поведение. В советском, достаточно строгом культурном космосе за художниками было зарезервировано право на сексуальную распущенность. Это было известно всему народу. Первая ассоциация со словом «художник», которая возникала у любого представителя трудового населения, это «человек, который рисует голых женщин». Всех очень волновало, что художники имеют доступ к голым женщинам. И правда, в дома творчества художников практически каждый день приходила девушка и происходило коллективное рисование ее в голом виде. Это воспринималось всеми нехудожниками (даже привыкшими к этому работницами домов творчества, то есть кухонными тетками, гардеробщицами, уборщицами и т. п.) как некая ритуальная оргия. Непосредственного телесного контакта во время этих рисовальных сессий не происходило, но всё равно для народного сознания тот факт, что девушка одна стоит голая, а на нее смотрит и рисует ее очень много других мужчин и женщин, приравнивался к оргии, причем ритуальной оргии. Нас, детей, это тоже не могло не волновать. Огромная энергия детского состава бросалась на то, чтобы найти щели или какие-то позиции, с которых можно было бы подсмотреть за этим сакральным действием.
В писательских домах творчества атмосфера была совершенно другой. Никакого разнузданного элемента в Переделкино не было, всё было очень чинно и заглубленно, люди действительно работали. Я прекрасно помню, что вечерами в коридорах переделкинского Дома творчества практически из-за каждой двери доносилась характерная смесь двух звуков: щелканье печатной машинки и звуки «Голоса Америки». Все слушали «Голос Америки», или BBC, или Радио Свобода, и одновременно печатали свои произведения. Интересно, что советским писателям, для того чтобы создавать советскую литературу, нужно было присутствие некоего антисоветского голоса, который им помогал – видимо, структурировал.
Они писали, но при этом происходило общение, которое осуществлялось в виде совместных прогулок. В Переделкино это называлось «ходить по кругам». Было два таких кодифицированных маршрута – малый круг и большой круг. Малый круг включал в себя прилегающую улицу Серафимовича, с охватом близлежащих улиц Гоголя и Горького. Улицу Горького, конечно же (точно так же, как улицу Горького в Москве), называли улицей «кое-кого». А улица Серафимовича с легкой руки переделкинских острословов называлась «Авеню Парвеню». Двигаясь небольшими группами – парами или тройками – по этим улицам, писатели разговаривали. Попадание в Переделкино было попаданием в шквальный нарратив. Было понятно, что все эти люди существуют между двух потоков текста, причем очень контрастных по отношению друг к другу, несводимых в один: поток письменного текста и поток устного текста.
Многие из писателей были в возрасте, и за плечами у них простирались разнообразные жизни. Весь колоссальный остаток, который они не могли втиснуть в свои контролируемые цензурой тексты, они изливали друг другу в виде устных разговоров и рассказов. Развивая линию различия между художниками и писателями, с которыми я мог общаться в этих домах творчества (а было очень интересно и познавательно сравнивать эти миры между собой), надо сказать, что художники тяготели к дискурсу, начиная от очень изысканных и развитых форм дискурса у некоторых и кончая очень примитивными формами, но в любом случае художники общались на языке дискурса. В основном это был дискурс об искусстве. Они обсуждали, что такое искусство, обсуждали различные направления в искусстве. Любое изображение подвергалось дискурсивному обоснованию, это дискурсивное обоснование существовало в полемике. Спорили, даже доходя до мордобоя среди членов Союза художников, поскольку этот дискурс разворачивался на алкогольном фоне. Те художники, которые вели двойную жизнь, как, например, мой папа или Кабаков, отличались от честных официалов тем, что они так сильно не выпивали или даже вообще не выпивали. Большинством художников это объяснялось тем, что они евреи. В художнических домах творчества прослеживался кое-какой антагонизм между евреями и неевреями.
В писательских домах творчества такого антагонизма не существовало, равно как не существовало каких-либо дискурсивных тем. Там царила стихия нарратива. Я никогда не слышал ни одного спора о том, что такое литература, ни одного обсуждения литературных направлений, никаких спекуляций относительно разных литературных техник или практик. Это полностью отсутствовало как в Переделкино, так и в Коктебеле. Вместо этого писатели рассказывали друг другу истории, невероятно захватывающие, часто очень остроумные. Это была стихия сказаний, люди обменивались историями, байками, легендами. Очень популярен был жанр «истории из жизни друзей». Этот жанр был самым популярным, потому что свою жизнь рассказывать не все были готовы.
Художники и писатели отличались, в числе прочего, своим отношением к детям. Я же был все-таки не взрослое существо, и художники-официалы склонны были меня не замечать. Писатели же детей любили, обращали на них внимание. У них было, как у настоящих жрецов и брахманов, совершенно другое отношение к детям, они сразу же понимали, что ребенок вырастет. Все они были зациклены на теме культурной памяти, в отличие от официальных представителей советского изобразительного искусства, которые существовали в сфере легального беспамятства. Художники знали, что скульптуры рабочих или какие-нибудь полотна со спортивными съездами в следующий же период вынесут на помойку,