Но он был прерван возмущенным ропотом ученых мужей, а бывший неподалеку начальник караула, пригрозил Маэглину, что он вновь будет водворен в темницу, ежели не замолчит. А тот и не собирался больше ничего говорить — он обернулся к Аргонии, и со страстью стал вглядываться в золотистые ее волосы, в которых болезненное его сознание находило себе единственную отраду.
До него едва дошло полное боли шептание:
— Будь же ты проклят!.. Впрочем — ты обезумел, и я не держу зла на безумца, но раз мои слова не властны над твоим сердцем… да излечит тебя небо!..
И сказавши это она стала удаляться, Маэглин же почувствовал некоторое облегчение — вот, мол, теперь то она ушла, теперь то уж не станет смущать его своими речами.
Однако, тут услышал иной, твердый голос — он повелел ему:
— Обернись!
Маэглин обернулся и обнаружил, что рядом с ним стоит некий юноша, слова чеканит, но и голос его негромок, чтобы слышал только тот, к кому эти слова обращены:
— Мать простила тебя, потому что уверилась, что ты безумец; но я вижу, что нет. Я верил в тебя все эти годы, я любил тебя, а ты, моя святыня, отец мой — ты оказался подлецом. И я проклинаю тебя, и знай, что ты, подлец, нанеся оскорбление матушке, нанес оскорбление всем нам, и за матушку буду мстить я. Если бы ты знал, сколько мук, «лишняя» пережила в эти годы! Да куда уж тебе, подлецу, знать. Ты лучше успокоишь себя, уверишь в собственной правоте… Ну, и довольно — я объявляю, что скорее умру, чем откажусь от своей месте, ибо не доводилось мне видеть большей подлости, чем сегодня…
После этих слов, юноша развернулся и поспешил за своей матерью, которая находилась в состоянии близком к обморочному, и которую под руки вывели иные дети Маэглина.
Закончили свое совещание ученые мужи, и главный средь них сказал:
— Коли дева сия говорит правду, то расчет мудрости нашей надобно послушать ее, так как может и не представиться второго такого случая…
В залу вбежал гонец, и проговорил громко, чеканя каждое слово:
— Стало известно, что из Горова вышло две армии — одна, меньшая, направляется к северу, и во главе ее — сам Троун. Большая же, во главе с сынами его — движется на нас.
Король Браслав прошептал что-то, в сладкой своей дреме, остальные замерли недвижимые, пораженные этой неожиданной вестью.
* * *
Сильнэм был приведен в древесные чертоги короля лесных эльфов, и там, прежде чем преступить к расспросам, ему дали еды — ее было немного, но, главное — она была питательная, и он, хоть и поел совсем немного, но уже был совершенно сыт. Кто-то сказал:
— Вот это-то лучше всяких клятв доказывает, что он на самом деле не орк. Ни один орк бы не смог принимать нашей еды…
Так орочий организм (а, ведь, тело ничем от вселения эльфийского духа не изменилось) — принял эту еду, тогда бы был в нем прежний владелец Тгаба, так непременно стало бы его рвать да воротить. Тут, ведь, дело во врожденном отвращение орков ко всему эльфийскому — для них противен и запах, и вкус, и виноват тут только злобный их дух, а не строение организма. Так, например, мне известно, в одном южном племени величайшим лакомством считаются жирные слизни обитающие в трухе гниющих деревьев — их с детства учат, что это величайшее лакомство, и потому они едят их с наслажденьем, тогда как у непривычного к такому человека один вид этой трапезы может вызвать тошноту…
Между тем, начался допрос, который вел сам король лесных эльфов Тумбар. Сначала он расспросил Сильнэма, кто он, и как вообще в эту историю попал, Сильнэм начал свою историю правдиво, однако же умолчал про то, как двадцать лет простоял статуей, упомянул только, что лесная тьма поглотила его, и проник он в тело некоего орка. Далее он поведал, как пошел искать кого-то, кто избавил бы его от одиночества, ну и дальше — что рассказывал уже не так давно льву — как застигла его в поле вьюга, как увидел он убийц лани.
Далее он запнулся, и Тумбар, внимательно в него вглядываясь, вопрошал:
— Что же ты? Какая невзгода твое сердце измученное тревожит? Я дам один совет — говори всю правду, и тогда боль уйдет. А я тебе обещаю: что бы ты не совершил, если сейчас сознаешься — будешь прощен…
Сильнэм опустил голову, боясь, что король по глазам поймет происходящее в его душе боренье. «Сознаться, сознаться» — билась мысль, но ее тут же вытеснял целый кипучий поток иных мыслей: «Эти гады презирают тебя. Да, да — все это обходительное отношение, все эти обещания, затем только, чтобы выманить из меня правду. Но — не тут то было! Я бы хотел вернуться к Вероники, и бы хотел — о, как я бы хотел, чтобы она называла меня братом! — как бы хотел, чтобы она взглянула на меня хоть единые раз, как прежде! Но я не могу им простить того, что они не пережили того же, что пережил я!.. Пусть и они узнают, пусть и они помучаются, пусть и они уйдут во мрак! Да — уйдут во мрак, со мною, потому что, хоть они меня простят, хоть не простят — все одно душа моя уже во мраке, и с каждым днем проклятым, все глубже и глубже в преисподнюю погружаться… Ну, и хорошо, раз уж таков мой удел!»
И он уже собирался заготовленную ранее речь вымолвить, как в залу впорхнула птица с изумрудным опереньем, и ставши на пол, обратилась девой, в темно-зеленом длинном платье, и с пышными, цвета наполненного солнцем мха волоса — дева склонила голову, и молвила:
— О феи зеленой, несу вам привет,В глазах ваших солнце, а в голосе свет…
Видно было, что король Тумбар доволен был этим неожиданным появлением, Сильнэм же смотрел на деву, и позабывши свои мысли только и ждал, что же сейчас чудесного, облегчающего лежащую на душе его тяжесть скажет она своим чарующим голоском. А она, легко взмахнула руками своими, и обратились они в крылья, а сама она в бабочку, того же изумрудного цвета, но крыльях ее блистали крапинки, похожих на росинки, поймавших в час рассветный луч восходящего светила. В восхитительном танце кружила она по залу, и Сильнэму, пристально следящему за каждым ее движеньем, казалось, что и сам он обратился бабочкой, и сам порхает — такое сравнение могло бы вызвать и улыбку, если бы взглянуть на тело его, но только у того, кто не ведал, какая боль, какая тоска в душе его жила. Но вот, что бабочка пела:
— Назвать вести добрым хочется мне,Но я прокричу: «Будет лес наш огне!»,Хочу про любовь завести я свой сказ,Но сердце простонет: «Будет смерть без прикрас!»
Средь ясных деревьев помчаться полки,Кружить будут вихрем не снег — угольки,И стон, и рыданье эльфийских девиц,Нам сонмом кровавым родимых им лиц.
Хотела бы петь я сейчас о весне,О счастье младых, о любовном огне;Но вам предречение о смерти пою,И слезы кровавые тихо я лью…
Когда бабочка пела эти строки, каждому из присутствующих в зале приходили виденья: казалось, будто поднимаются, поглощают стены языки пламени, среди них мелькают некие призрачные тени — но не ужас, а печаль и тревогу приносило это виденье — и все понимали, что пока это только виденье. А, между тем, когда все строки были спеты, бабочка взмахнув на прощанье своими широкими крылами, и заполнив комнату стремительными, огненными мотыльками, устремилась к выходу, где и исчезла столь же неожиданно, как и появилась…
Воцарилось молчание, Тумбар сидел задумчиво, смотрел в образованное корнями окно, и, казалось, совсем позабыл про Сильнэма. А эльф-орк, смутившись виденьем, вновь сражался — сражался сам с собою, и никто не слышал проносящихся в его сердце стонов, не кто видел тех бьющих болью рану, которые, одна за другую открывались в душе его.
Вот он решил: «Надо же когда то остановиться! Ты же знаешь, что, ежели даже тебе все удастся, счастливее ты не станешь — нет — только тяжелее гнет на сердце давить будет; и тогда уж совсем в безысходную трясину попадет душа. Расскажу я всю правду, а там: будь что будет!» И он вспомнил лик Вероники, и воспоминание это придало ему сил — он уже решил, что будет говорить, и давно забытый светлый пламень объял его душу, когда он только представил, сколько мук будет изничтожено лишь несколькими правдивыми его слов.
И он, чувствуя, что решается сейчас очень-очень многое, и что судьба Вероники также в эти мгновенья решается начал говорить громким, дрожащим голосом.
— А сейчас я расскажу вам всю, всю правду! И я клянусь, что ни одного слова ни будет лживого!.. Клянусь всем, что осталось мне еще на этом свете дорогого…
О, Сильнэм! Почему же ты смотрел себе под ноги, почему понадеялся только на свои силы, о, если бы ты смотрел в очи лесного короля, который с таким вниманием теперь на него теперь взглянул… Почему?.. О, небо! Сильнэм, если твой неприкаянный дух еще кружит где-то в этом ледяном ветре, в этом пронзительном вое, за окном, ответь, что же сдержало тебя, неужели трудно было поднять голову, и почерпнуть сил из этих очей?.. Но ты смотрел себе под ноги и…