— Прости!
А, когда понял, что она любит его всем сердцем, тогда, рыдая, выкрикнул:
— А я видел тебя в чудеснейшем виденье. Мы были на поле из света, из света были твои снежки, они, как поцелуи, как части бесконечной твоей души летели в меня!.. Там были еще две девы, но их ликов я не разглядел — только твой!.. Весь мир — мрак! Ты святоч! Знай, что ежели бы каждое мгновенье все кости в теле моем перемывались, а через мгновенье — вновь срастались, то и тогда, постоянно терпя такую муку, я был бы бесконечно счастлив, от одного того, если бы мне позволено было прожить остаток жизни рядом с тобою; прислуживать тебе как раб, как червь. Отдать жизнь за тебя — о, это было бы слишком большой благостынью, чтобы кто-то посмел взять мою грешную, ничтожную жизнь, за твою, Святую!..
— Остановись. Я прошу тебя… — с болью взмолилась Вероника, и склонившись, стала целовать своими прохладными губами в его раскаленный лоб, на котором кожа была натянута до такой степени, что, казалось, от более сильного прикосновенья и разорвется…
А он блаженствовал в ее объятьях, а потом почувствовал, что сейчас вот она оставит, так как понадобиться ее свет какому-то иному страдальцу, и тогда он взмолился:
— Еще лишь несколько минуточек…
— Да, да, бедненький, братец ты мой, я с тобою.
— Нет, нет — сейчас ты уйдешь, и тогда все это блаженство с тобою покажется мне лишь мгновеньем, и вновь ад на меня нахлынет. Нет — ты подожди. Ты пока ничего, ничего не говори. Я тебе скажу, когда я скакал сюда, я для тебя стихи придумал. Ничтожные, жалкие, но все-таки, по слабости своей осмелюсь прочитать их, чтобы хоть немного твое внимание Святое привлечь, чтобы еще хоть немножко побыла с мною:
— В снегах, и в ледяных туманах,В безбрежной тьме и в колдовских обманах,Один, один! Иду к тебе, моя Звезда,И снегом заметается следов неверных череда.
И я б давно уже упал,Давно в безвестии пропал,Но ты со мною ведь идешь,И сердцу силы придаешь.
И, хоть один лишь мрак вокруг,А, все же, ты мой милый друг —Ты все ж живешь в душе моей,Как парус в ярости морей.
И эти строки — иль не ты,Мне нежным голосом шептала?И очи полные любвиТы не ко мне ли устремляла?..
— …Ты со мною, ты всегда была со мною! Когда я мчался сквозь ночь, ты была рядом со мною. Позволь еще стихи — я только что еще стихи придумал — это уж последние самые, ты только не отходи от меня, подлого, ты Святая, только выслушай эти строчки, и уж потом то, конечно, можешь идти оставить меня…
И Сикус стал проговаривать еще какие-то поэтические строки — строки которые он действительно придумал только теперь в отчаянном порыве…
Между тем, неподалеку от Вероники находился и Барахир, и два брата, и еще несколько Цродграбов, которые принимали участие в советах. Сейчас, между ними, и происходило некое подобие совета, однако и они, едва ли отдавая себе в этом отчет, были, все-таки, мотыльками; и сами не понимая почему, все старались держаться к Веронике, и, время от времени смотрели на нее — смотрели просто так, даже и не осознавая, что делают это, но испытывали некое тепло, которое наполняло их тела, от которых так и хотелось говорить слова все нежные. Потому, ежели в самом начале, беседа их была более деловитая, то затем — переросла он в чувственную. И здесь можно привести как раз ее окончание, когда и было принято важное, хоть и ясное уже с самого начала решение. Дитье-художник, едва уже не плача, говорил:
— Мы принесли этой стране боль! Лучше бы мы остались в Алии… Да — пусть бы мы и Веронику не встретили — я согласился бы и на такое, лишь бы не осознавать, что все это… — он не договорил, и, все-таки, расплакался.
Было от чего плакать Дитье: за эти дни страна зверей преобразилась — она почти полностью была ободрана. Да — Цродграбы хоть и стали совсем крошечным, все-таки, земля эта, если соизмерить ее с прежними расстояниями была для не более двух верст, от одной стены, до иной, и все расположившиеся на этих просторах щедрые рощи и сады в скором времени ушли в желудке двухсоттысячного народа, который хоть и не мог думать о желудке в первый, после побоища день, потом, распробовав стал отъедаться за все последние недели, да и вообще, в общем то за всю свою голодную жизнь…
Теперь плодов почти не осталось, и вообще вся растительность как-то прижалась к земле, вообще же, печальная, темная дымка, в воздухе, становилась, с каждым днем, все более мрачной, и многим казалось, что кто-то незримый взирает на них не только с печалью, но и с укором.
— Эта земля не хочет нас носить. — проговорил Цродграб. — Она говорит нам во снах: идите своей дорогой, не топчите меня, оставьте меня в тишине, дайте мне оплакать своих детей…
— Мы и уйдем. — проговорил, созерцая Веронику, Барахир. — Теперь, отдохнувшие, найдем дорогу через Серые горы, и дальше — дальше — к западу.
— До самого предела, до ворот за которыми мрак, да? — вопрошал Цродграб.
— Да — нам хватит сил… Но, на сердце то не спокойно… Мы стали друзьями со зверьми, а все-таки на сердце не спокойно, все-таки, такое чувствие, будто мы должны как-то искупить эту вину… Но, как? Как? Нет — мы просто уйдем.
— Конечно. — проговорил Дьем. — Конечно, уйдем — здесь же ничего не осталось, и просто надо воздержано есть, тогда бы протянули до весны. Но теперь, конечно, уходим.
Последние слова Дьем проговорил достаточно громко, и его услышала Вероника, она обнимала рыдающего, все еще шепчущего стихи Сикуса и успокаивала его: «Я тебя не оставлю…»; затем — заговорила громким голосом; и вся та многотысячная толпа которая была поблизости, замерла, с благоговением вслушиваясь, боясь утерять хоть одно драгоценное слово. Вот, что она говорила:
— Вы хотите, чтобы полегчало на сердцах? Чтобы и земля эта не печалилась так. Вот что я скажу: давайте встанем в хоровод. Наверное, никогда еще не было таких больших хороводов — мы все-все возьмем друг друга, за руки, или за лапы, и будем кружить. Ну, так мы с Сикусом первые!
Никто даже не удивился такому предложение, и каждый, начиная от Барахира, и до маленькой мышки (которой, правда, предстояло сидеть у кого-то на плече) — все приняли это как должное, как что-то неминуемое, хоть и прекрасное, как восход солнца, например; и вот они, в радостном возбуждении, в предчувствии какого-то волшебства, стали выстраиваться в две стороны, двумя верстовыми дугами, которые в конце концов соединились, и объяли всю эту землю. Над кисельной рекой были три моста, один в центре, но к нему даже и не подходили (там темные пятна еще остались) — два иные пряника перекидывались через медленное течение как раз рядом со стенами, и через него и проходили они.
Они забыли про свои тела, кажется, в восторге они пели какую-то песнь — все точно чувствовали великую силу, исходящую из рук ближайших к ним соседей… Однако — довольно об этом, скажу только, что через несколько часов Цродграбы начали исходить, и значительно похорошевшие лица их сияли так, будто они долгое время блаженствовали в самом Валиноре.
Но, как только последний Цродграб вышел под сплетенье черных ветвей, так проход за их спинами стал зарастать, когда же он зарос, весь холм вдавился в землю, а сверху еще подползла и встала угрюмая, древняя ель.
— Вот так да. — молвил Барахир. — Это, ведь, не звери устроили — это сама земля их, испытав такую муку, решила уйти подальше от этого мира…
— Она, ведь, живая. — говорил кто-то из Цродграбов.
— Как самый удивительный зверь из всех, каких нам только доводилось видеть! — подхватил иной.
* * *
В это же самый день, когда Цродграбы уходили из царствия зверей, по другую сторону Серых гор, так же о зверях думал Ринэм. Этот юноша стремительно прохаживался по обледенелой стене Самрула, и разглядывал тех многочисленные волчьи стаи, которые взяли город в кольцо осады. Некоторые подбегали к самым стенам, и их клыки жадно щелкали в пяти метрах под ногами Ринэма. Слышалось беспрерывное болезненное их урчанье, которое поднималось не то из глоток, не то — из пустых желудков.
Голод приводил волков в неистовство — временами они нападали на своих сородичей, которые ослабли больше их, и попросту разрывали в клочья, чем только больше разжигали в себе жажду крови. Их было великое множество: то тут то там перебегали средь снегов стремительные пятнышка, точки… в общем, разве что по колдовству Моргота собиралось когда-то столько же волков в одном месте. И, конечно же, все живое на расстоянии нескольких верст от крепости было либо поглощено, либо бежало — Ринэм же понимал, что волки пришли не сами по себе — но кто, кто их направил?! — над этот то вопрос, сколько Ринэм не бился — никак не мог получить ответа.
Он так же задумывался над тем, как бы хорошо было обратить всю эту волчью силу для своих целей — он, ведь, знал, что со дня на день должны прийти некие мстители, и они уж не станут кружить вокруг города, как волки, уж они ворвутся в него сразу, с налету. Чем дольше он смотрел на круженье волков среди снежных просторов, тем яснее виделось ему, что и не волки это вовсе, но как бы кусочки разодранной тучи, с помощью которой он мог захватить и сделать прекрасным мирам — и вот он видел эти кружащие в безумии кусочки единого, и до пронзительной боли в висках пытался понять, как же можно приучить к своей воли всех этих яростных хищников.