Доктор Теривье, посетивший больного утром и несколько раз звонивший в течение дня, приехал около девяти часов вечера. Когда он вошел в спальню, г-н Тибо бился с такой яростью, что Теривье бросился на помощь дежурным, так как они совсем ослабели. Он хотел схватить его за ногу, но промахнулся и получил такой толчок, что сам еле удержался. Трудно было понять, откуда у больного старика такой огромный запас жизненной мощи.
Когда суета улеглась, Антуан отвел друга в дальний конец комнаты. Он начал было говорить, произнес даже несколько слов (Теривье ничего не расслышал, так как по спальне неслись вопли больного), но вдруг его губы задрожали, и он замолк.
Теривье был поражен: лицо Антуана стало неузнаваемым.
Огромным напряжением воли Антуан взял себя в руки и, наклонившись к уху Теривье, пробормотал:
— Видишь, старина… видишь… Поверь мне, это невыносимо…
Он смотрел на своего молодого друга ласково и настойчиво, будто ждал от него спасения…
Теривье опустил глаза.
— Спокойствие, — проговорил он, — спокойствие… — Потом, помолчав, добавил: — Подумай сам… Пульс слабый. Мочеиспускания нет уже тридцать часов: уремия прогрессирует, приступы фактически не прекращаются… Я отлично понимаю, что ты выдохся… Но надо терпеть, конец близок.
Антуан, ссутулясь, не отводя глаз от постели больного, ничего не ответил, выражение его лица резко изменилось. Казалось, он оцепенел… «Конец близок?» Может быть, Теривье и прав.
Вошел Жак вместе с Адриенной и пожилой монахиней. Настало их дежурство.
Теривье шагнул к Жаку.
— Я проведу ночь вместе с вами, пусть ваш брат хоть немного передохнет.
Антуан расслышал эти слова. Очутиться за пределами этой комнаты, в тишине, лечь, возможно, даже уснуть, забыться, — искушение было так велико, что в первую минуту он решил согласиться на предложение Теривье. Но тут же спохватился.
— Нет, старина, — твердо проговорил он. — Спасибо… Не надо.
Он и сам не мог бы объяснить, почему нельзя соглашаться на это предложение, но всей душой чувствовал, что нельзя. Остаться одному, глаз на глаз со своей ответственностью; быть одному перед лицом судьбы. И так как Теривье протестующе поднял руку, Антуан быстро добавил:
— Не настаивай. Я так решил. Сегодня вечером мы еще все налицо и не окончательно выдохлись. Пускай ты будешь у нас в резерве.
Теривье пожал плечами. Однако, сообразив, что такое положение может длиться еще несколько дней, а главное, потому, что привык склоняться перед волей Антуана, он сказал только:
— Ладно. Во всяком случае, завтра вечером, хочешь ты или не хочешь…
Антуан не возразил. Завтра вечером? Значит, и завтра все те же судороги, все тот же вой? Конечно, это вполне возможно. Даже наверняка возможно… И послезавтра тоже… Почему бы и нет? Его глаза встретились с глазами Жака. Только брат мог угадать эту скорбь, разделить ее.
Но вопли уже возвестили о начале нового приступа. Пора было занять свой пост. Антуан протянул Теривье руку, тот на миг задержал ее в своих ладонях и чуть было не шепнул: «Мужайся!» — однако не посмел; так он и ушел, не сказав ни слова. Антуан смотрел ему вслед. Сколько раз он сам, покидая одр безнадежного больного, пожав руку мужу, выдавив из себя улыбку, избегая глядеть в глаза матери, сколько раз он сам, еще не дойдя до двери, уже ощущал чувство освобождения; и, видно, именно поэтому так легко и быстро ушел от них сейчас Теривье.
К десяти часам вечера приступы, следовавшие теперь друг за другом без передышки, казалось, достигли пароксизма.
Антуан чувствовал, как слабеет мужество его подручных, как постепенно гаснет их упорство, видел, что они не так быстро и не так тщательно выполняют его распоряжения. Вообще-то ничто так не взбадривало энергию Антуана, как зрелище чужой слабости. Но сейчас его внутренняя сопротивляемость упала до такой степени, что он уже не мог преодолеть чисто физического утомления. После отъезда из Лозанны он фактически не спал четверо суток. Да и почти ничего не ел, — лишь сегодня с трудом принудил себя проглотить немного молока; поддерживал его только холодный крепкий чай, время от времени он залпом выпивал целый стакан. Из-за все возрастающей нервозности внешне он казался энергичным, но то была лишь видимость энергии. На самом же деле именно то, что требовалось от него в данной ситуации — терпение, способность ждать, наигранная активность, — было особенно мерзко его натуре, парализовалось чувством полной беспомощности; отсюда почти нечеловеческие усилия. И, однако, приходилось держаться любой ценой и вести все ту же изнурительную борьбу, коль скоро требовалось вести ее без передышки!
Часов в одиннадцать, когда приступ кончился, но они все четверо еще стояли, нагнувшись над постелью, чтобы не пропустить последних конвульсий, Антуан быстро выпрямился и, не удержавшись, досадливо махнул рукой: по простыне опять расплылось мокрое пятно, — почка снова начала функционировать, причем на сей раз обильно.
Жак тоже не мог сдержать ярости и выпустил руку отца. Это уж слишком. До сих пор он крепился лишь потому, что его поддерживала мысль о неминуемом конце в связи с прогрессирующим отравлением организма. Что же теперь? Кто знает. Похоже было, что в течение двух дней на их глазах смерть с яростным старанием расставляла свои ловушки, и всякий раз, когда пружина должна была уже сработать, вдруг что-то щелкало впустую, и приходилось начинать все сызнова.
Теперь Жак даже не пытался скрыть своей подавленности. В перерывах он падал на ближайшее кресло, измученный, злой, и задремывал на несколько минут, упершись локтями в колени и прижав к глазам кулаки. При каждом новом приступе приходилось его окликать, трясти за плечо, тормошить.
К полуночи положение и в самом деле стало критическим. Всякая борьба была бесполезной.
Только что прошли один за другим три приступа необычайной силы, и тут же наступил четвертый.
Предвещал он нечто чудовищное. Все прежние явления повторились с удесятеренной силой. Дыхание прерывалось, к лицу прилила кровь, полузакрытые глаза вылезали из орбит, руки так свело и сжало, что не видно было даже кистей, и, скрещенные под бородкой, они, неестественно скрюченные, казались двумя обрубками. Тело, сведенное судорогой, била дрожь, мускулы до того напряглись, что, казалось, вот-вот порвутся. Никогда еще тиски окоченения не держали его так долго: шли секунды, а улучшения не наступало, лицо совсем почернело. Антуан решил, что на сей раз конец.
Потом сквозь стиснутые губы, обметанные пеной, прорвался хрип. Руки вдруг обмякли. Сейчас начнутся судороги.
Начались они так буйно, что справиться с ними без смирительной рубахи было просто невозможно. Антуан, Жак, Адриенна и пожилая монашенка вцепились в руки и ноги неистовствовавшего больного. Их качало, мотало из стороны в сторону, шатало, они толкали друг друга, словно игроки в разгар футбольной схватки. Адриенна первая выпустила ногу больного и теперь не смогла ее снова схватить. Монашенку чуть не свалило на пол, она потеряла равновесие, и вторая лодыжка выскользнула у нее из рук. Получившие свободу ноги судорожно били воздух, больной кровавил о деревянную спинку кровати пятки, и без того покрытые ссадинами. Мокрые от пота братья, еле переводя дух, нагнулись еще ниже; все их усилия были направлены на то, чтобы помешать этой живой массе, потрясаемой судорогами, сползти с матраса.
Когда буйство кончилось (прекратилось оно так же внезапно, как и началось), когда наконец больного удалось подтащить к середине кровати, Антуан отступил на несколько шагов. Он дошел до такой степени нервного напряжения, что щелкал зубами. Он зябко приблизился к камину и вдруг, подняв глаза, увидел себя в зеркале, освещенном отблесками огня, — взъерошенного, с полумертвым лицом, с недобрым взглядом. Он резко повернулся спиной к своему отражению, рухнул в кресло и, обхватив голову руками, зарыдал в голос. Хватит с него, хватит. То немногое, что осталось еще от его силы, сосредоточивалось на одном отчаянном желании: «Пусть все кончится!» Лучше любое, чем присутствовать, бессильному, еще одну ночь, еще один день, а возможно, и еще одну ночь при этом адском зрелище.
К нему подошел Жак. В любое другое время он бросился бы в объятия брата, но его чувствительность притупилась еще раньше, чем сдала энергия, и вид рыдающего Антуана не только не пробудил ответного отчаяния, но окончательно сковал Жака. Застыв на месте, он с изумлением вглядывался в это измученное, мокрое от слез, кривящееся лицо, и вдруг словно откуда-то из прошлого на него глянула заплаканная мордочка мальчика, которого он никогда не знал.
Тут ему в голову пришла мысль, уже давно его мучившая:
— Все-таки, Антуан… А что, если созвать консилиум?