Он вошел в комнату, где лежал покойник. Дверь он открыл осторожно, как велел открывать ее в последнее время, чтобы не разбудить больного. И вдруг его словно ударило при виде мертвеца. Было что-то нелепое, непривычное в том, что именно с образом отца можно было сейчас связать в общем-то вполне будничное понятие — труп. Так он и остался стоять на пороге, удерживая дыхание. Этот неодушевленный предмет — его отец… Руки полусогнуты, кисти сложены. Облагороженный смертью. И какой спокойный!.. Вокруг одра оставили пустое пространство: стулья и кресла расставили вдоль стен. Монашенки понуро стояли по обе стороны кровати, где покоился усопший, и казались двумя аллегорическими изваяниями, задрапированными в черное; охраняя того, чья неподвижность придавала этой картине подлинное величие. Оскар Тибо… Столько властолюбия, столько гордыни сведены теперь к такому безмолвию, к бессилию!
Антуан боялся пошевелиться, чтобы жестом не нарушить этого благообразия. И тут он снова повторил себе, что оно — дело его собственных рук; и, лаская взглядом родное лицо, которое сам одарил немотой и покоем, он почувствовал, как губы его тронула улыбка.
Антуан удивился, заметив в отцовской спальне Жака, сидевшего в углу рядом с Шалем, — он-то думал, что брат еще спит.
А г-н Шаль, увидев Антуана, вскочил со стула и бросился к нему. За мутными от слез стеклами очков помигивали глазки. Он схватил Антуана за обе руки и, не зная, как выразить свою привязанность к усопшему, потянул воздух носом, вздохнул и проговорил:
— Прелестный… прелестный… Прелестный… был мужчина, — дергая при каждом эпитете подбородком в сторону кровати. — Надо было его знать, — продолжал он убежденным, тихим голосом, но с раздражением, будто некий невидимый противник пытался оспорить его слова. — Под горячую руку мог и оскорбить, это да… зато какой справедливый. — Он поднял ладонь, будто произносил присягу. — Совестный судия! — заключил он и отправился в свой уголок.
Антуан сел. Запах, разлитый по спальне, поднял в нем целыми пластами воспоминания. Сквозь вчерашний пресный аптекарский затхлый дух, сквозь непривычный аромат свечей он различал застарелый запах старого голубого репса, съеденного пылью, — этот гарнитур достался им еще от родителей Оскара Тибо; сухой запах ткани, чуть отдававший смолой после пяти десятков лет, в течение которых мебель красного дерева вощили мастикой. Знал он также, что если открыть зеркальный шкаф, оттуда повеет свежестью чистого белья и из ящиков комода донесется запах старых газет, смешанный с упорным камфарным духом. И знал он также, что от молитвенной скамеечки, обитой ковровой тканью, протертой двумя поколениями до основы, пахнет пылью, знал, потому что надышался ею еще ребенком, когда скамеечка эта была единственным подходящим ему по росту сиденьем.
Ни звука, ничто не колебало пламени свечей.
Подобно всем, кто заходил в эту комнату, Антуан стал рассматривать труп — упорно, даже как-то ошалело. В усталом мозгу пытались слиться в связную мысль разрозненные ее зачатки:
«Где теперь то, что делало Отца таким же существом, как я, где та сила жизни, которая билась в нем еще накануне вечером, где она? Что с ней сталось? Исчезла? Существует ли где-нибудь еще? В какой форме? — Он растерянно прервал себя: — Ну, брат, с такими идиотскими мыслями можно далеко зайти! Ведь не в первый же раз я вижу мертвеца… И отлично знаю, что не существует более неточного термина, чем «небытие», скорее уж надо именовать это агломерацией мириадов жизней, непрерывным зарождением.
Да, да… Я десятки раз это твердил. А вот перед этим трупом — не знаю… И вынужден признать концепцию небытия, более того, она в известной мере законна. В конце концов, подлинно существует одна лишь смерть: опровергает все, превосходит все… самым абсурдным образом!»
«Нет, не годится это… — спохватился он, пожав плечами, — нельзя поддаваться соображениям, которые возникают вот так — вплотную к явлению!.. Это не должно идти в счет, это не в счет».
Усилием воли он стряхнул с себя одурь, решительным движением поднялся со стула, и сразу им овладело какое-то глубокое, интимное, настойчивое, жаркое волнение.
Сделав знак брату следовать за ним, Антуан вышел в коридор.
— Прежде чем что-либо решать, надо узнать волю отца. Пойдем.
Они вошли в кабинет г-на Тибо. Антуан зажег плафон, потом настенные лампы, святотатственный свет залил эту комнату, где обычно горела на письменном столе лишь одна настольная лампа под зеленым абажуром.
Антуан приблизился к письменному столу. В тишине весело звякнула связка ключей, которую он вынул из кармана.
Жак держался поодаль. Только сейчас он заметил, что стоит рядом с телефонным столиком, на том самом месте, где накануне… Накануне? Всего пятнадцать часов прошло с той минуты, когда в проеме этой двери возникла фигурка Жиз.
Неприязненным взглядом обвел он эту комнату, которую так долго считал неприступнейшим из святилищ, куда заказан путь чужакам и которую теперь уже ничто не защитит от непрошеного вторжения. Взглянув на Антуана, стоявшего на коленях в позе взломщика у выдвинутых ящиков письменного стола, Жак почувствовал неловкость. Ему-то что до последней воли отца и всех этих бумажек?
Ничего не сказав, он вышел из кабинета.
Жак снова направился в спальню, где лежал покойник, его мучительно тянуло туда, и именно там он мирно провел большую часть ночи, поделенную между бодрствованием и сном. Он понимал, что скоро его прогонит отсюда череда чужаков, и он не желал терять ни секунды из этой захватывающей очной ставки с собственной юностью; ибо сейчас для него ничто так трагически не воплощало прошлого, как останки этого всемогущего существа, вечно становившегося ему поперек дороги и вдруг целиком погрузившегося в нереальность.
Неслышно ступая на цыпочках, он открыл дверь спальни, вошел и сел. Тишина, на миг потревоженная, вновь стала нерушимой; и Жак с чувством необъяснимой услады без помех весь ушел в созерцание мертвеца.
Неподвижность.
Этот мозг, который почти в течение трех четвертей века, ни на секунду не переставая, вязал цепь мыслей, образов, — этот мозг теперь отключен навеки. И сердце тоже. И именно то, что перестала биться мысль, особенно поразило Жака, который постоянно жаловался на непрерывную активность собственного мозга и считал ее напастью. (Даже ночью он чувствовал, как его мозг, остановленный сном, вертится, вертится, словно обезумевший мотор, и без передышки нанизывает разорванные, как в калейдоскопе, картины, и если его память удерживала отдельные обрывки этих видений — он утром называл их «снами».) Придет, к счастью, такой день, когда кончится это изнурительное коловращение. В один прекрасный день он тоже будет освобожден от пытки мыслить. Наконец-то наступит тишина; отдых в тишине!.. Ему вспомнилось, как однажды, шагая в Мюнхене по набережной, он таскал за собой повсюду завораживающее искушение самоубийства… Вдруг в памяти его, как музыкальная фраза, прозвучало: «Мы отдохнем…» Так кончалась одна русская пьеса, которую он видел в Женеве; до сих пор в ушах его звучал голос актрисы, славянки с детским личиком, с трепетным и чистым взором, и она повторяла, покачивая своей аккуратной головкой: «Мы отдохнем». Задумчивая интонация, слабенький голосок, похожий на звук гармоники, усталый взгляд, где явно читалась не столько надежда, сколько смирение: «Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди… Мы отдохнем… Мы отдохнем!»
VIII
С утра начались визиты: жильцы дома, какие-то люди из их квартала, которым г-н Тибо оказывал услуги. Жак улизнул из спальни еще до появления первых родственников. Антуан тоже сослался на неотложные дела. В комитетах каждого из благотворительных обществ, где состоял Оскар Тибо, у покойного были личные друзья. Шествие тянулось до самого вечера.
Господин Шаль притащил из кабинета в спальню, где лежал покойник, стул, который он именовал почему-то своей «скамеечкой» и на котором проработал не один десяток лет; и весь день просидел так, не желая покидать «усопшего». В конце концов он стал как бы одним из аксессуаров траурного церемониала, вроде канделябров, веточек букса и молящихся монашенок. Всякий раз, когда входил новый посетитель, г-н Шаль соскальзывал со стула, грустно кланялся вновь прибывшему и тут же вскарабкивался обратно на свою «скамеечку».
Несколько раз Мадемуазель пыталась отправить его домой. Разумеется, из зависти, — ей невмоготу было видеть, что он являет собой назидательный пример преданности. А вот она не могла найти себе места. Она страдала. (В этом доме, безусловно, страдала только одна она.) Быть может, впервые эта старая девица, всю жизнь прожившая в людях, никогда ничем не владевшая, испытывала чуть ли не звериное чувство собственности: г-н Тибо был ее личным покойником. Каждую минуту она приближалась к кровати, но из-за своей изуродованной спины не могла оглядеть ее всю разом, то оправляла покров, то разглаживала какую-то складочку, то бормотала обрывок молитвы и, покачивая головой, складывая свои костлявые ручки, повторяла как что-то невероятное: