Антуан раздраженно махнул рукой, запрещая им входить в спальню. Но они все четверо уже преклонили колена у порога. И внезапно в тишине, заглушая хрипы умирающего, раздался пронзительный голосок Мадемуазель:
— О, сладчайший Иисусе… предстаю пред тобой… И сердце мое раз-бито…
Жак вздрогнул и подскочил к брату:
— Не вели ей! Пусть замолчит.
Но тут же осекся под угрюмым взглядом Антуана.
— Оставь, — пробормотал он, нагнувшись к Жаку, и добавил: — Это уже конец. Он ничего не слышит.
На память ему пришел тот вечер, когда г-н Тибо торжественно поручил Мадемуазель прочесть у его смертного одра отходную молитву из «Литании о христианской кончине», и он умилился.
Монашенки тоже встали на колени по обе стороны кровати. Сестра Селина по-прежнему не отнимала от запястья умирающего своих пальцев…
— «Когда хладеющие губы мои, блед-ные и дро-жащие… произ-не-сут в по-след-ний раз сладчай-шее имя твое, о, все-ми-лости-вый Иисусе, сжаль-ся надо мной!»
(И если эта несчастная старая девица еще сохранила после двадцати лет рабства и самоотречения хоть немного силы воли, то в этот вечер она собрала ее воедино, дабы сдержать свое обещание.)
— «Когда побелевшие мои про-валив-шиеся щеки внушат присутствующим у одра моего со-стра-дание и ужас, сжалься надо мной, о все-мило-стивый Иисусе!..
Когда власы мои, смоченные пред-смертным потом…»
Антуан и Жак не спускали с отца глаз. Челюсть его отвисла. Веки вяло поднялись, открыв застывшие глаза. Конец? Сестра Селина, по-прежнему не выпускавшая его запястья, смотрела прямо в лицо умирающему и не пошевелилась.
Голос Мадемуазель, механический, одышливый, как дырявая шарманка, неумолимо вытявкивал:
— «Когда ум мой, на-пуган-ный при-зра-ками, по-гру-зит меня в смерт-ную тоску, о, все-милос-тивый Иисусе, сжалься надо мной!
Когда слабое сердце мое…»
Челюсть отвисала все больше. В глубине рта сверкнул золотой зуб. Прошло полминуты. Сестра Селина не шевелилась. Наконец она отпустила запястье и оглянулась на Антуана. Рот покойного по-прежнему был широко открыт. Антуан быстро нагнулся — сердце больше не билось. Тогда Антуан приложил ладонь к застывшему лбу и осторожно мякотью большого пальца прикрыл сначала одно, потом другое веко, и они послушно опустились. Потом, не отнимая руки, словно любовное ее касание могло проводить мертвеца до порога вечного успокоения, он обернулся к монашенке и сказал почти полным голосом:
— Носовой платок, сестра…
Обе служанки громко зарыдали.
Стоя на коленях рядом с г-ном Шалем и упершись обоими кулачками в пол, Мадемуазель со своим крысиным хвостиком, не доходившим даже до воротника белой ночной кофты, безразличная к тому, что только что свершилось, продолжала свои причитания:
— «Ког-да дух мой подступит к устам моим и покинет навсегда мир сей…»
Пришлось ее поднять, поддержать, увести; и только когда она повернулась спиной к постели, казалось, только тогда она поняла, что случилось, и как-то по-детски разрыдалась.
Господин Шаль тоже заплакал; он вцепился в рукав Жака и повторял, мотая головой, будто китайский фарфоровый болванчик:
— Такие вещи, господин Жак, не должны бы происходить…
«А где Жиз?» — подумал Антуан, легонько подталкивая их к дверям.
Прежде чем и ему уйти из комнаты, он оглянулся, бросил вокруг последний взгляд.
После стольких недель тишина наконец-то завладела этой спальней.
Лежа высоко на подушке, при полном свете, г-н Тибо, вдруг ставший каким-то особенно длинным, с челюстью, повязанной носовым платком, оба кончика которого нелепо, как рожки, торчали у него над головой, — г-н Тибо вдруг превратился в персонаж легендарный: фигура театральная и таинственная.
VII
Не сговариваясь, Антуан с Жаком очутились на лестничной площадке. Весь дом спал; дорожка, покрывавшая ступеньки лестницы, поглощала шум шагов; они спускались след в след в полном молчании, с пустой головой и легким сердцем, не в силах подавить затоплявшее их чисто животное чувство приятной физической расслабленности.
Внизу Леон, спустившийся раньше их, уже зажег свет и по собственному почину приготовил в кабинете Антуана холодный ужин; потом незаметно исчез.
Под ярким светом люстры этот маленький столик, эта белоснежная скатерть, эти два прибора придавали скромному ужину оттенок некоего импровизированного пиршества. Братья сделали вид, что не замечают этого, заняли свои места, не обмолвившись ни словом, и, стесняясь здорового аппетита, сидели с постными физиономиями. Белое вино было как раз в меру охлаждено; прямо на глазах исчезали хлеб, холодное мясо, масло. Одинаковым жестом, в одно и то же время, оба протянули руку к тарелке с сыром.
— Бери, бери.
— Нет, сначала ты.
Антуан честно разделил пополам остатки сыра «грюйер» и протянул Жаку его долю.
— Жирный, очень вкусный, — буркнул он, как бы извиняясь за свое чревоугодие.
Это были первые слова, которыми обменялись братья. Глаза их встретились.
— А что теперь? — спросил Жак, подняв палец и указывая вверх, на отцовскую квартиру.
— Нет, — сказал Антуан. — Теперь надо выспаться. До завтрашнего дня делать там нечего.
Когда братья расстались на пороге комнаты Жака, он вдруг задумался и проговорил вполголоса:
— А ты видел, Антуан, перед самым концом, когда рот открывается, открывается…
Они молча поглядели друг на друга: у обоих глаза были полны слез.
В шесть часов утра Антуан, почти совсем отдохнувший после недолгого сна и уже чисто выбритый, поднялся на третий этаж.
«Господин Шаль незаменим для рассылки траурных извещений, — думал он, взбираясь по лестнице пешком — хотелось размять ноги. — Заявление в мэрию не раньше десяти часов… Предупредить людей… К счастью, родственников у нас мало: Жаннеро с материнской стороны, тетя Казимира будет представлять всех прочих. Послать телеграмму в Руан кузенам. А друзья прочтут завтра извещение в газетах. Послать открытку отцу Дюпре, другую — Жану. Даниэль де Фонтанен в Люневиле, напишу ему сегодня же вечером; его мать и сестра на юге, это многое упрощает. Впрочем, захочет ли еще Жак присутствовать при отпевании? В богоугодные заведения может позвонить Леон, список я ему дам. А я загляну в госпиталь… Филип… Ах, черт, не забыть бы Академию!»
— Из похоронного бюро уже приходили двое агентов, — сообщила Адриенна. — Зайдут еще раз в семь часов… А потом, — добавила она, слегка смутившись, — известно ли господину Антуану, что мадемуазель Жиз заболела?
Они вдвоем направились к комнате Жиз, постучали в дверь.
Девушка лежала в постели. Взгляд у нее был лихорадочный, на скулах выступили алые пятна. Но серьезного ничего не оказалось. Телеграмму от Клотильды Жиз получила, когда ей не совсем здоровилось, и телеграмма эта была первым толчком; потом поспешный путь в Париж, а главное, встреча с Жаком окончательно ее доконали, произвели в юном организме такое резкое потрясение, что, уйдя вчера вечером из спальни, от одра умирающего, она вынуждена была лечь, так как начались сильные спазмы; всю ночь она промучилась, вслушиваясь в гул голосов, в шумы, стараясь угадать, что происходит, но встать с постели не смогла.
Она неохотно отвечала на вопросы Антуана, впрочем, он и не настаивал:
— Утром придет Теривье, и я его к тебе пришлю.
Жиз повернула голову в ту сторону, где находилась спальня г-на Тибо:
— Значит… все кончено? — робко спросила она.
Особенной печали она не испытывала и не совсем знала, что следует говорить в таких случаях.
Антуан вместо ответа опустил веки, и вдруг его пронзила удивительно ясная мысль: «А ведь это я его прикончил».
— А пока что горячую грелку и горчичники, — сказал он, обращаясь к Адриенне. И, уходя из комнаты, улыбнулся Жиз.
«Я его прикончил, — повторил он про себя. Впервые он как бы со стороны увидел свой поступок. — И правильно сделал», — тут же добавил он. Мысль работала быстро, с предельной ясностью. «Не к чему себя обманывать: элемент малодушия все-таки присутствовал: чисто физическая потребность убежать от этого кошмара. Но предположим даже, что я лично был заинтересован в такой развязке, достаточная ли это причина, чтобы воздержаться? Нет и нет!» Антуан не желал уклоняться от ответственности, какой бы страшной она ни была. «Конечно, было бы опасно разрешать врачам… Слепое выполнение этого правила, как бы абсурдно, даже нечеловечно оно ни было, в принципе необходимо…» Чем отчетливее он осознавал силу и справедливость этого правила, тем больше одобрял себя за то, что сознательно обошел его. «Вопрос совести, личного суждения, — думал он. — Вовсе я ничего не обобщаю. Просто говорю: в данном случае я действовал так, как должен был действовать».