— Тащитесь поскорей, бандиты! А вы подгоняйте там, не ловите ворон!
Из-за поворота дороги показались два человека. Они шли рядом, с трудом переставляя ноги на заметенной снегом дороге. Прямо в спины им тыкались взмыленные храпы коней двух полицаев, подгонявших этих людей. Один из конвоируемых был без шапки. Левая щека у него окровавлена, очевидно, рассечена кнутом или шомполом. Человек то и дело старался потереть щеку о воротник железнодорожной куртки, которая была на нем. И когда делал это, замедлял шаг. Приостанавливался и его сосед, одетый в пальто. Тогда ехавшие позади полицаи налетали, как коршуны, словно собирались растоптать этих двух человек, свалить ударом нагаек. Процессия уже прошла мимо Майки. Человек без шапки вдруг пошатнулся на оголенной от снега, сдутого ветром, колее, и упал на дорогу. Он неуклюже силился встать. Ему помогал его товарищ, но движения товарища были неловкие. Только тут Майка заметила, что у обоих узников позади связаны веревкой руки. Той же веревкой они оба были связаны, так что один без другого не мог и шага ступить. Над их головами засвистели нагайки. И тогда тот, который стоял, гневно крикнул полицаю:
— Что вы делаете, палачи?
От окрика кони шарахнулись было в сторону, но уж вновь занесена нагайка над людьми и перекошенное от злобы конопатее лицо полицая словно готово лопнуть от натуги:
— Ты что говоришь, подлюка? Я сейчас заткну тебе рот. Я сейчас… Уже воют по тебе волки.
— А ты сам не пробовал человечины, людоед? — Человек сказал это тихо, спокойно. Только пламенели его глаза, готовые испепелить этих выродков.
Что-то хотел крикнуть конопатый, но не смог. От лютости зашипел, как разъяренный гад. Соскочив с коня, схватился за винтовку.
— Стой, стой, не трогай! Приказано доставить живыми начальству! — прикрикнул на него полицай, ехавший впереди.
— Чего там не трогай! Будем еще возиться с ними! — И, щелкнув затвором, он вскинул винтовку на плечо.
Сердце у Майки сжалось так больно, так больно, будто кто-то схватил его железными клещами. Вся кровь прилила к ее лицу, и оно горело так, что, казалось, вот-вот вспыхнут запорошенные иглы елей, царапавшие щеку. Все силы собрала она, чтобы не дрожали руки.
Раз и другой нажала она на спусковой крючок нагана. Конопатый полицай грузно осел на землю, подмяв под себя куст можжевельника и загребая руками снег. Конь переднего полицая пустился в бешеный галоп, и всадник не делал никаких попыток его сдержать. Другой полицай мгновенно соскочил с коня, пополз по снегу и, спрятавшись за сосной, начал отстреливаться из винтовки. Пули засвистели совсем близко. Послышались какие-то взволнованные голоса, — то ли кричал удравший полицай, то ли тот, что скрылся за сосной. Он уже не стрелял, но Майка видела, что он еще жив и шевелится, удобнее подминая снег под себя.
Она выпустила последний патрон. Нажала еще раз на спуск и как бы с удивлением посмотрела на наган. Перезарядить бы его!
Майка даже сразу не поняла, что произошло, когда ее схватили за плечи чьи-то жесткие, сильные руки.
Потом били ее. Потом какое-то время прошло в забытье. Она не помнила, как очутилась в этой мрачной берлоге, где так крепко пахло соломой и конюшней. Когда она пришла в себя, то увидела рядом с собой тех двух человек, из-за которых и сама попала сюда. Тот, что был без шапки, лежал на охапке соломы, и, если бы не легкое облачко морозного пара над его лицом, можно было бы принять его за покойника. Второй внимательно глядел на нее. И когда заметил, что она открыла глаза и с удивлением оглянулась вокруг, неожиданно сказал ей с укоризной:
— Эх, девушка, девушка, напрасно ты стреляла!
Она посмотрела на него с таким гневом, с таким неприкрытым возмущением, что он немного смутился и сказал уже совсем другим тоном:
— Славный ты товарищ…
Задумался на мгновение и тихо-тихо:
— И человек.
Ему, видно, было тяжело, — несколько произнесенных им слов так обессилили его, что он прислонился к своему товарищу, умолк. Майка почувствовала большую симпатию к этим новым знакомым. И какое-то неизведанное ею чувство, похожее на материнскую нежность, овладело всем ее существом. Она с трудом дотянулась к ним, заботливо укутала ноги, поправила в изголовье. И когда он спросил, как ее зовут, она ответила ему просто, как своему человеку, как другу:
— Меня зовут Майка.
— А меня зовут Игнатом.
И они ни о чем не расспрашивали друг друга, — откуда, да кто, да что, да почему оказались тут. Все это было понятно без слов. Он только сказал ей, что она попала в руки полицейского разъезда, которого не заметила, когда вступила в поединок с тремя полицаями… Он и словом не обмолвился о том, как они, два товарища, попали в руки этих людоедов. Потому не сказал, что в такой обстановке не принято об этом говорить. И еще потому, что на сердце тяжелым камнем лежала обида на тот нелепый случай, который привел их в руки этих проклятых душегубов. Они так удачно пробирались из самого Минска. И нужно же было на последнем переходе попасть в такое неожиданное стечение обстоятельств. Связной, к которому они явились, был болен; он не мог их повести сам и порекомендовал другого проводника. Но, поскольку им всего осталось пройти километров десять, да и связной подробно растолковал им, как надо итти, они решили обойтись без проводника. Не успели, однако, пройти двух километров, как погода начала резко меняться. Поднялась метель, занесла еле заметную стежку, проторенную на болоте. Ветер все крепчал, и вскоре все — и небо, и дорога, и чахлые болотные кустарники — потонули в снежной завирухе.
Ветер выл, гудел, всячески пытался сбить с ног, запорашивал глаза сухой снежной пылью. Они бродили часа три и, наконец, поняли, что сбились с дороги.
Ночь встретила их на болоте. Метель не унималась. Случайно наткнувшись на стожок сена, они, еле не падая от усталости, зарылись в него и проспали так до самого рассвета. Утро было тихое, солнечное. Как ни уютно было в сене, но за ночь Мшат и его товарищ так промерзли, что руки и ноги, казалось, совсем одубели. И тут возникла эта предательская мысль: раньше чем пойти, — обогреться. Они натаскали из-под стожка разного лома, взяли охапку жесткой осоки, начали ее разжигать. Промерзшая осока никак не хотела разгораться. Наконец, кое-как раздули небольшой огонек. Густыми клубами повалил сначала желтый дым, потом вспыхнуло пламя. С наслаждением грели руки, ноги, поворачивались к теплу окоченевшими спинами. И так увлеклись этим теплом, что и не заметили, как всю болотную прогалину, на которой приютился стожок, окружили конные полицаи. Игнат успел только сунуть кольт в снег, — сопротивляться было совершенно бесполезно. Надеялись парни и на свои пропуска. Были у них такие документы, будто отпустили их из города на побывку домой на неделю в родное село, которое находится километров за сорок отсюда.
Пришлось пожалеть им, что слишком рано вздумали греться. Желтый дымок костра выдал их врагам. Полицейский разъезд ехал из одной деревни. Это были так называемые хапуны, делавшие облавы на молодежь, которая уклонялась от посылки в Германию. Хапуны потерпели неудачу в деревне и под конец еще наткнулись на партизанскую засаду, потеряли несколько человек. Разъяренные неудачами, они теперь вымещали злобу на неожиданных пленниках. Не помогли никакие объяснения, ни предъявленные пропуска.
— Немецкие рабочие не слоняются по болотам, не ночуют на стогах сена. Вот разберемся сейчас в полиции, что вы за птицы.
И совсем взбесились, когда во время этой возни кто-то ногой нечаянно выбил пистолет из-под снега.
Так совсем неожиданно попали парни в бывшую колхозную конюшню. Было более подходящее для них место в подвале здания полиции, но этот дом сгорел ночью, и сами полицаи никак не могли понять, с чего бы это, по какой причине возник ночной пожар.
15
В щели между бревен проникал скупой солнечный свет.
Стены конюшни, ворота, колючая проволока в небольших окошечках — все это было покрыто густым морозным инеем. С соломенной застрехи над окошками свисали длинные ледяные сосульки. Они переливались на солнце мутным желтоватым светом. Если заглядишься на оконца, а потом отвернешься от них, словно темное бельмо застит глаза, ничего не видишь вокруг. Не видно людей, которые сгрудились кучками, сидят, лежат, плотно приникнув друг к другу, чтобы хоть немножко согреться, сохранить тепло своего собственного дыхания, укрыться от пронизывающей стужи. Она идет, струится то ли от промерзших стен, то ли от гнилой соломы, от которой несет старым слежавшимся навозом. Натужный кашель перекатывается по конюшне из конца в конец, на мгновение затихает, чтобы снова взорваться с удвоенной силой. Тогда совсем не слышно, как бредит девушка, лежащая около самой стены. Ее избили полицаи и бросили сюда еще вечером еле живую. Она никак не может притти в себя и все говорит, говорит, вспоминает про какую-то пряжу, про лен, про теплый платок матери. И вдруг кричит надрывно, страшно: