авансцене.
Юмор, понимаемый как «пустой смех», чужд этой культуре так же, как «искусство для искусства» чуждо соцреализму. Утилитарные культуры признают не юмор, но сатиру, которая выполняет важные социально-политические функции (главным образом, санитарного характера). Можно определенно утверждать, что все многочисленные типологии и деления комического вторичны по отношению к этому, признанному фундаментальным, восходящему к полюсным типам смеха и находящему свое выражение практически на всех уровнях комического. В основе юмора лежит ирония; в основе сатиры — обличение, издевка. Социальная направленность юмора ничтожно мала; сатире, напротив, свойственна высокая политическая инструментальность, дискредитация изображаемых социальных типов и явлений. Юмор универсален; сатира исторически конкретна. С точки зрения социальных функций, юмор остается средством развлечения, отдыха, тогда как сатира является орудием социальной/политической борьбы. Главный юмористический жанр — водевиль (лирическая комедия); сатирический — сатирическая комедия и памфлет. Источником первого является комедия положений; источником второго — комедия характеров. В основе юмористического сюжета лежит анекдот; в основе сатиры — подлежащие осуждению типичные социальные явления. Источником смеха в первом случае является шутка, каламбур; во втором — насмешка, переросшая в сарказм. Если лирическая комедия концентрируется на мелких персонажах, рядовых людях и повседневной жизни, то сатира фокусируется на социальных пороках, социальных типах, представляющих определенные социальные группы, конкретных носителей социального зла. Если юмор скрашивает и преуменьшает человеческие недостатки, то сатира, напротив, преувеличивает их, доводит до карикатуры и гротеска. Действующие лица в юмористических жанрах вызывают симпатию, положительны по своей природе, но смешны из-за нелепого стечения событий; действующие лица в сатире вызывают антипатию, они отвратительны и являются персонификациями социальных пороков.
Кроме того, сатира предполагает резкое разграничение между обличителем и объектом смеха, она открыто враждебна изображаемому и отрицает комедийный объект в целом. Юмор, напротив, добродушен, близок объекту, а юморист в целом находится на стороне своих героев, высмеивает отдельные недостатки, чаще всего второстепенные, при этом в основном симпатизируя комедийному объекту (таковы, например, лирические комедии, колхозные комедии, кинокомедии Ивана Пырьева)[911]. Ростислав Юренев отмечал: «Сатира побуждает нас смеяться над комедийным персонажем, вызывает чувство превосходства над ним. Юмор побуждает нас смеяться вместе с комедийным героем, порой вызывая желание даже подражать ему»[912].
Если потребность власти в манипулятивной сатире политически обоснована и понятна, то ее тяга к юмору кажется необъяснимой. Главная проблема производимого госсмехом юмора — он не смешон. Вернее, для того чтобы вызывать смех, он требует такого уровня сознания, которое находится либо на самой периферии, либо вовсе за пределами культуры.
Примечательно, что в советской эстетике сатира и юмор срослись настолько, что стали восприниматься как взаимодополняемые понятия, предполагающие смех в качестве единого основания. Расхожим стало здесь такое понимание этих категорий, согласно которому «высмеивание» в сатире невозможно без юмора, а юмор всегда содержит элементы сатиры: сатира высмеивает врага, а юмор насмехается над мелкими недостатками (пережитками в сознании) милых советских людей[913]. Подобное понимание различия между сатирой и юмором объясняется тем, что в госсмехе приоритет отдавался сатире, которая, высмеивая, утверждала героический идеал. Если сатира апеллирует к героическому, то юмор — к комическому, уровень которого обусловлен уровнем общей культуры, тонкостью и развитостью вкуса, чувством меры и тактом — всем тем, что связано с развитой культурой и воспитанием.
Более того, комизм — это всегда открытие неожиданных связей между предметами. В этом смысле он не самодостаточен, но зависит от реципиента и, соответственно, является свойством объекта в той же мере, что и субъекта. Госсмех программно ориентировался на субъект. В его шутках, типажах, коллизиях легко читается расчет на аудиторию вчерашних крестьян. Как точно заметил Илья Калинин, «советский смех является не столько эффектом, производимым благодаря механизмам комического, сколько аффектом коллективности»[914].
В середине 1950-х годов впервые в советской эстетике Юрий Борев представил перечень фундаментальных предпосылок остроумия: определенные нравственные идеалы, вне которых юмор превращается в цинизм, сальность, пошлость, скабрезность; диалектичность, живость ума, способного схватывать и заострять противоречия; критически развитый ум, соотносящий здравый смысл с заострением, без чего юмор вырождается в скепсис и нигилизм; развитое эстетическое чувство, чувство меры; ассоциативность ума, его склонность к богатым, разнообразным, неожиданным сопоставлениям, вырывающий явления из первичных связей[915].
Очевидно, что по всем этим параметрам обладание остроумием и способность воспринимать его не могут быть массовыми. Более того, они — с точностью до наоборот — маркируют массовое восприятие как таковое, в частности восприятие массового поверхностно приобщенного к культуре советского потребителя искусства, сознание которого утилитарно-предметно, неразвито, узко и бедно ассоциациями, а ум неповоротлив, медлителен, лишен критического отношения к окружающей реальности. Отсюда — его неспособность к восприятию остроумия.
В строившемся по лекалам этого сознания госсмехе смешное было не только лишено какой-либо рафинированности, но и по необходимости апеллировало к конкретной образности, свойственной инфантильному мышлению, вульгарному языку полугородской среды, примитивному тематическому регистру (грубые насмешки, пошлые шутки, эксплуатация гендерных и национальных стереотипов и т. п.), неразвитому вкусу и т. д. Крестьянское сознание конкретно и коллективно, и, принимая насмешку за шутку, способное лишь смеяться над кем-то/чем-то, оно не восприимчиво к юмору.
И в самом деле, нет ничего более далекого от сталинизма, чем юмор, о котором много и проницательно писал Милан Кундера, посвятивший этой теме роман «Шутка». Кундера называл юмор
божественной вспышкой, обнажающей мир в его нравственной двусмысленности и человека в его полной некомпетентности вершить суд над другими; юмор: опьянение относительностью всего присущего человеку; странное удовольствие, проистекающее из уверенности, что уверенности не существует[916].
Сталинизму была чужда двусмысленность, но свойственна абсолютная уверенность в своей компетентности и в праве вершить суд над всеми. Но одновременно перед нами поразительно точное определение сатиры — не признающей нравственной двусмысленности, осуждающей, полностью уверенной в незыблемости утверждаемых ею социальных норм.
Когда эта, в сущности, глубоко антисмеховая позиция оказывается в основании юмора, она неизбежно ведет к деградации смеха. Между тем именно к ней апеллировали советские «мастера комического». Один из них, Леонид Ленч, выступая на пленуме Союза писателей в феврале 1944 года, прямо ориентировал коллег на этот «горизонт ожидания»:
Юмористическая и сатирическая литература нашей эпохи, если она хочет развиваться и расти, должна быть массовой и органически народной литературой. Юморист, над произведением которого смеются полтора сноба, причем половинка приходится на долю его родной тетушки, такой юморист никому не нужен, и может идти спать. Читательская аудитория советского юмориста — миллионы[917].
Один из ведущих советских юмористов, вступивший в Союз писателей по рекомендации Зощенко, Ленч хорошо понимал природу «массового» смеха и параметры, в которых работал. После