При этом надо охватить стихотворение в целом и решить, воссоздано ли главное – мысль, интонация, эмоциональный колорит, а потом уже добиваться сходства в деталях»[89].
Глава четвертая
Бедный словарь – и богатый
I
Плохие переводчики страдают своеобразным малокровием мозга, которое делает их текст худосочным. Каково Хемингуэю, или Киплингу, или Томасу Манну, или другому полнокровному автору попасть в обработку к этим анемичным больным! Похоже, что они только о том и заботятся, как бы обескровить гениальные подлинники. У таких переводчиков нищенски убогий словарь: каждое иностранное слово имеет для них одно-единственное значение. Запас синонимов у них скуден до крайности. Лошадь у них всегда только лошадь. Почему не конь, не жеребец, не рысак, не вороной, не скакун? Лодка у них всегда лодка и никогда не бот, не челнок, не ладья, не шаланда. Дворец – всегда дворец. Почему не замок, не палаты, не хоромы, не чертог? Почему многие переводчики всегда пишут о человеке – худой, а не сухопарый, не худощавый, не тщедушный, не щуплый, не тощий? Почему не стужа, а холод? Не лачуга, не хибарка, а хижина? Не каверза, не подвох, а интрига? Почему печаль всегда печаль, а не скорбь, не тоска, не кручина, не грусть? Плохие переводчики думают, что девушки бывают только красивые. Между тем они бывают миловидные, хорошенькие, смазливые, пригожие, недурные собой, привлекательные и мало ли еще какие!
Множество у этих людей всегда только множество. Почему не прорва, не уйма, не бездна, не тьма? Препятствие – только препятствие, а не помеха, не преграда, не препона.
Словесное худосочие надо лечить. Конечно, если болезнь запущена, окончательное выздоровление едва ли возможно. Но все же мы должны озаботиться, чтобы анемия приняла менее тяжелую форму, а для этого переводчикам следует изо дня в день пополнять свои скудные запасы синонимов.
Даль – вот кого переводчикам нужно читать, а также тех русских писателей, у которых был наиболее богатый словарь: Крылова, Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Сергея Аксакова, Льва Толстого, Тургенева, Лескова, Чехова, Горького. Перечитывая русских классических авторов, переводчики должны запоминать те слова, которые могли бы им при переводе пригодиться, они должны составлять для себя обширные коллекции этих слов – не вычурных, цветистых, областных, а самых простых, заурядных, которые хоть и употребляются в русской обыденной речи, но переводчикам почему-то несвойственны. Я редко встречаю в переводных повестях и романах такие простые слова, как зря, невпопад, невзначай, привередливый, взбалмошный, неказистый, угодливый, беззаветный, досужий, разбитной, прыткий, отпетый, озорной.
И до сих пор существует порода переводчиков, которые никогда не скажут сумасброд, а непременно – безумец.
Недавно мне попался один перевод, который мог бы служить образцом и подспорьем для молодых переводчиков, желающих расширить диапазон своей речи.
Едва только я раскрыл книгу, мне бросились в глаза такие слова, которые при всей своей простоте и обычности почти никогда не встречаются у середняков переводчиков: умасливать, дошлый, преспокойно, страшноватый, нашкодивший и пр.
Этих выразительных слов не найти ни в одном из англо-русских словарей. Никакому словарю не угнаться за всеми оттенками живой человеческой речи. Поэтому задача переводчика, если только он настоящий художник, заключается именно в том, чтобы возможно чаще отыскивать такие соответствия иностранного и русского слова, какие не могут вместиться ни в одном словаре.
Переводчики, о которых я сейчас говорю, – С.П. Бобров и М.П. Богословская. Книга, переведенная ими: Чарльз Диккенс. «Повесть о двух городах»[90].
Я называю их перевод образцовым именно потому, что у них – богатейший язык, меткий, пластичный, гибкий, изобилующий свежими словесными красками.
В подлиннике, например, вульгарно-грубый Кранчер кричит своему сыну, чтобы тот замолчал:
– Drop it then! (208).
По словарям это значит: «перестань», или «прекрати», или «брось». Так и написал бы середняк переводчик. Это вполне правильно передало бы смысл сердитого крика, но не его стилевую окраску. Между тем Бобров и Богословская, сообразуясь с характером Кранчера, переводят:
– Заткнись! (187).
И, конечно, в данном случае это наиболее точный синоним. Не сомневаюсь, что, если бы Кранчер заговорил каким-нибудь чудом по-русски, он непременно сказал бы: «Заткнись!»
Точно так же, когда в самом начале «Повести о двух городах» Диккенс говорит о витиях, восхваляющих свою эпоху или клянущих ее, он называет их the noisiest (1), что по всем англо-русским словарям означает наиболее шумный или наиболее крикливый, но насколько экспрессивнее (опять-таки в данном контексте) тот эпитет, который дан переводчиками: самые горластые (9).
У Диккенса говорится, что дилижанс поднимался uphill (5).
Слово uphill имеет словарное значение «в гору». Но так как подъем был крутой, переводчики предпочли колоритное русское косогор: «вверх по косогору» (12). И думается, что Диккенс, пиши он по-русски, непременно написал бы косогор.
И вот наиболее наглядный пример. Тот же Кранчер, суеверный и глупый тиран, все время опасается, как бы его жена не упала на колени и не вымолила ему у господа бога какую-нибудь злую напасть. При этом он употребляет выражение to flop down – шлепаться (на пол во время молитвы). Это выражение не раз повторяется в его обращении к жене и всегда с комическим эффектом (70, 71). Переводчики нашли очень точное (и такое же меткое) соответствие: бухаться.
«А ежели тебе непременно надо бухаться… бухайся так, чтобы сыну и мужу польза была, а не вред» (70).
Бухаться, горластый, заткнись, косогор – не такая уж это экзотика. Это самые простые, обыкновенные слова, и все их достоинство заключается в их незатасканности: их не знают середняки переводчики. То же можно сказать и о другом слове: vengeance. Судя по всем лексиконам, оно означает мщение, месть. Но наши переводчики и здесь пренебрегли лексиконами и дали свой синоним, наиболее выразительный и, я сказал бы, наиболее русский: расправа (190). Причем эти высокие мастера перевода не щеголяют богатством своего словаря, не перегружают свой текст нарочито свежими формами речи: мобилизация выражений и слов, выходящих за пределы переводческой речи, оказывается у них совершенно естественной. Когда в их переводе встречаешь такие слова, нетипичные для переводческого стиля, как зануда, куролесить, настроиться на молитвенный лад, обуреваемый жаждой, орудовать, буркнуть, цацкаться, тараторить, окаянный и т.д. и т.д., и т.д., нельзя не прийти к убеждению, что это и есть наиболее точное воспроизведение стилистики Диккенса, корни которой пропитаны могучими соками плебейской простонародной фразеологии и лексики.
Оттого-то я и назвал их перевод превосходным. Отсюда, конечно, не следует, что я считаю его идеальным. Хотелось бы, например, чтобы в репликах вульгарного Кранчера было больше отступлений от нормальной грамматики: в подлиннике они очень далеки от нее. Хотелось бы, чтобы первые строки романа были так же подчинены стихотворному ритму, как и первые строки подлинника.
Но это другая тема, другая забота. Здесь же я говорю исключительно об изобилии словарных запасов, которыми так умело владеют эти мастера перевода. В этой области М.П. Богословская и С.П. Бобров – богачи.
II
Такими же богачами представляются мне другие переводчики, участвовавшие в новом тридцатитомном издании Диккенса: Н. Волжина, Н. Дарузес, Е. Калашникова, М. Лорие, В. Топер, О. Холмская, Т. Литвинова – вся эта могучая кучка «англистов», выработавших такой обширный и гибкий словарь, что лучшие из их переводов производят впечатление подлинников[91].
Переводчики, принадлежащие к этой артели, уже дали советским читателям отличные переводы Хемингуэя, Колдуэлла, Уолдо Франка, Амброза Бирса и других американских писателей. «Фиеста» в переводе В. Топер, «Прощай, оружие!», «Иметь и не иметь» в переводе Евг. Калашниковой принадлежат к высшим достижениям советского переводческого искусства. Таков же перевод Сомерсета Моэма, сделанный М. Лорие.
Нельзя достаточно налюбоваться мастерством, с которым Н. Волжина перевела английского писателя Грэма Грина.
Теперь благодаря их мастерству и таланту русские читатели получили такие блистательные переводы «Тяжелых времен», «Крошки Доррит», «Мартина Чезлвита», «Эдвина Друда», «Лавки древностей», «Больших надежд», каких они никогда не имели. Прежние переводы этих романов пришлось забраковать – все до единого, так безнадежно были они плохи и так потускнели по сравнению с новыми. Зато новые переводы – те, о которых я сейчас говорю, – можно рекомендовать молодым переводчикам, желающим усовершенствоваться в своем трудном искусстве.