— Но не считаете ли вы, сеньора, — спросил Аугусто, — что будет лучше, если все люди заговорят на одном языке?
— Вот, вот! — ликующе воскликнул дои Фермин.
— Да, сеньор, — сказала тетка твердо, — на одном языке хорошо: на испанском, а со служанками, которые просто дуры, на астурийском.
Тетушка Эухении была из Астурии и держала служанку-астурийку, которую она бранила на родном наречии.
— Конечно, теоретически, — добавила она, — было бы неплохо, чтобы все говорили на одном языке. Но теоретически мой муж даже против брака.
— Простите, — сказал, поднимаясь, Аугусто, — простите, если я обеспокоил вас.
— Никакого беспокойства, сеньор, — ответила тетка, — и помните: вы должны бывать у нас. Теперь вы мой кандидат.
Провожая гостя, дон Фермин сказал ему на ухо:
— Даже и не думайте об этом!
— Почему? — спросил Аугусто.
— Бывают, знаете ли, предчувствия, друг мой, предчувствия…
На прощание тетка сказала ему:
— Вы — мой кандидат, помните.
Когда Эухения вернулась домой, тетка сразу сказала ей:
— Ты знаешь, кто здесь был? Дон Аугусто Перес.
— Аугусто Перес… Аугусто Перес… Ах, да! И кто его привел?
— Моя канарейка.
— А зачем он приходил?
— Что за вопрос! Ради тебя.
— Пришел ради меня, но привела его канарейка. Не понимаю. Уж лучше бы ты говорила на эсперанто, как дядя Фермин.
— Он приходил ради тебя, это молодой человек приятной наружности, статный, хорошо воспитанный, неглупый, а главное, богатый, дорогая, богатый.
— Не нужно мне его богатство, я работаю не для того, чтобы продаваться.
— Кто говорит об этом, злючка?
— Хорошо, тетушка, хорошо, оставьте шутки.
— Ты его увидишь, малышка, увидишь и переменишь свое мнение.
— Ну, уж этому не бывать!
— Не зарекайся, может, еще придется напиться этой водицы.
— Пути провидения неисповедимы! — воскликнул дон Фермии. — Бог…
— Послушай, — перебила его жена, — как это у тебя совмещается с анархизмом? Я тебе говорила это уже тысячу раз. Если никто не должен управлять, зачем тогда бог?
— Я — анархист мистический, жена, ты это слышала от меня тоже тысячу раз, мистический. Бог не управляет, как это делают люди. Бог — тоже анархист. Он не управляет, а…
— А повинуется, так, что ли?
— Верно сказала, верно. Сам бог просветил тебя. Подойди ко мне.
Он взял жену за руки, посмотрел ей в лицо, сдул со лба белые завитки волос и добавил:
— Сам бог вдохновил тебя. Да, бог повинуется.
— Только в теории, не так ли? А ты, Эухения, оставь глупости, для тебя это прекрасная партия.
— Я тоже анархистка, тетушка, но не такая, как дядя Фермии, без мистики.
— Ну, мы еще посмотрим! — закончила разговор тетка.
VII
«Ах, Орфей, Орфей! — говорил уже дома Аугусто, давая песику молоко. — Я сделал великий, решительный шаг: я проник в ее очаг, в ее святилище. Ты знаешь, что такое решительный шаг? Ветры судьбы гонят нас, и все наши шаги — решительные. Наши шаги? Или не наши шаги? Да, мой Орфей, мы идем по дикому, заросшему лесу, без тропинок. Тропинку прокладывают наши ноги, шагая наудачу. Некоторые думают, что их ведет звезда: меня же ведут две звезды, две звезды-близнецы. Звезда — это только проекция тропинки на небо, проекция случайности.
Решительный шаг! Скажи, Орфей, разве есть необходимость в боге, в мире, в чем бы то ни было? Почему что-то должно существовать? Не думаешь ли ты, что идея необходимости — это лишь высшая форма, которую в нашем сознании принимает случайность?
Откуда взялась Эухения? Она мое создание или я ее создание? Или же мы создали взаимно друг друга: я — ее, а она — меня? Но, быть может, все целое создано каждым единичным явлением, а единичное — целым? И что такое создание? Что такое ты, Орфей? Что такое я?
Мне часто приходило в голову, Орфей, что меня нет, и я бродил по улицам, воображая, будто люди меня не видят. А иногда мне чудилось, что люди видят меня не таким, каким я вижу себя, и в то время, как мне кажется, что я шагаю весьма прилично, чинно, на самом деле я, сам того не зная, паясничаю, а прохожие смеются и издеваются надо мной. С тобой такого не случалось, Орфей? Хотя нет, ты ведь еще молод, и у тебя нет жизненного опыта. Кроме того, ты — собака.
Но скажи мне, Орфей, разве собаки никогда не представляют себя людьми? Ведь люди иногда воображают себя собаками.
Что за жизнь у меня, Орфей, что за жизнь, особенно с тех пор, как умерла мама! Каждый час приходит подгоняемый прошедшими часами; ведь я не знал, что такое будущее. А сейчас, когда я его начинаю смутно различать, мне кажется, оно превратится в прошлое. Эухения стала для меня почти воспоминанием. Эти дни, уходящие в прошлое, этот вечный день, уходящий в прошлое… растворяется в тумане скуки. Сегодня, как вчера; завтра, как сегодня. Посмотри, Орфей, посмотри на пепел, оставленный отцом.
Вот он, символ вечности, Орфей, грозной вечности. Когда человек остается один и отводит взор от будущего, от мечты, ему открывается ужасающая пропасть вечности. Вечность — это не будущее. Когда мы умираем, смерть заворачивает нас по нашей орбите, и мы отправляемся назад, к прошлому, к тому, что было. Так, без конца, мы разматываем клубок нашей судьбы, уничтожая все бесконечное, создавшее нас в вечности, мы движемся в ничто, никогда его не достигая, ибо оно никогда не существовало.
Под этим потоком нашего существования, внутри него, течет другой поток в обратном направлении: здесь мы движемся от вчера к завтра, а там от завтра — к вчера. Судьба наша ткется и распускается одновременно. И иногда до нас доносятся дуновения, запахи и даже таинственные шумы из этого другого мира, из этого нутра нашего мира. Нутро истории — это противоистория, процесс, обратный тому, который мы знаем. Подземная река течет от моря к роднику.
А сейчас в небе моего одиночества сияют глаза Эухении. Они сияют ярко, как слезы моей матери. Они заставляют меня верить, что я существую, — сладостная иллюзия! Amo — ergo sum[11]. Моя любовь, Орфей, как благодатный дождь, в котором рассеивается и уплотняется сгустками туман существования. Благодаря любви я ощущаю свою душу, я осязаю ее. Душа начинает болеть в самой сердцевине, и все благодаря любви, Орфей. А сама душа, что она, как не любовь, не воплощенное страдание?
Приходят дни, и уходят дни, а любовь остается. Там, внутри, в глубине, соприкасаются и сталкиваются поток этого мира и встречный поток мира другого; от их соприкосновения и столкновения рождается самое грустное и самое сладостное страдание — страдание жизни.
Посмотри, Орфей, вот рама, вот основа, смотри, как снует челнок туда и обратно, как играют нити, но скажи мне, на какой стержень наматывается ткань нашего существования? Где этот стержень?»
Орфей никогда не видел ткацкого станка, и вряд ли он понял своего хозяина. Но пока тот говорил, пес смотрел ему в глаза и угадывал чувства Аугусто.
VIII
Аугусто дрожал, он чувствовал себя на кресле, как на эшафоте: его обуревало неистовое желание вскочить, пройтись по этой гостиной, взмахнуть руками, закричать, завертеться волчком, забыть о своем существовании. Ни донье Эрмелинде, ни дону Фермину, анархисту в теории и мистику, не удавалось вернуть его к действительности.
— Я считаю, — говорила донья Эрмелинда, — вам, дон Аугусто, самое лучшее подождать, она вот-вот придет; я позову ее, вы увидите друг друга, познакомитесь, а знакомство — это уже первый шаг. В таких делах надо начинать со знакомства, не правда ли?
— Конечно, сеньора, — откликнулся как бы из другого мира Аугусто, — сначала надо увидеться и познакомиться.
— Я считаю, когда она познакомится с вами, тогда… все станет ясно!
— Ничуть, — заметил дон Фермин, — пути провидения всегда неисповедимы… Что для женитьбы желательно или даже необходимо сначала познакомиться, сомневаюсь, сомневаюсь… Единственное подлинное знакомство — знакомство post nuptias[12]. Как я тебе уже объяснял, жена, это означает на языке Библии «познать». И поверь мне, нет более существенного и субстанционального познания, чем это взаимопроникающее…
— Замолчи, замолчи, не говори глупостей.
— Познание, Эрмелинда…
Раздался звонок.
— Это она! — таинственным тоном воскликнул дядюшка.
Аугусто показалось, что огненная волна, поднявшись с полу, пронизала его с ног до головы и унеслась куда-то ввысь. Сердце застучало в груди.
Послышался звук открываемой двери, а затем шаги — быстрые, ровные, ритмичные. И Аугусто с удивлением почувствовал, что к нему вернулось спокойствие.
— Я позову ее, — сказал дон Фермин, приподымаясь.
— Ни в коем случае! — воскликнула донья Эрмелинда и позвонила.