«Господи, твоя благодать вечно хранит нас», пел одиноко и с упованием, при этом крепко и несколько напыщенно прижимал руки к груди. Его правый голубой глаз несколько косил, поэтому нельзя было понять, куда он во время этого пения смотрел; в любом случае, его помыслы всегда устремлялись вверх.
Отношение господина Фоккена к новому государству можно было сформулировать одной-единственной фразой, с которой в Германии уже целые поколения жизнерадостно посылали в могилу: mens sana in corpore sano – «в здоровом теле здоровый дух». Господин Фоккен в равной мере был за Платона, Лютера и Вальтера Флекса. Он добровольцем участвовал в Первой мировой войне, жизнерадостно и богобоязненно, как он выражался, и там заметно укрепилась его своеобразная немецкая душевность.
– Ребята, – порой говорил он, и при этом его рот перекашивало гримасой дикой педагогической решимости, над которой мы, мальчишки, тайком посмеивались, – ребята, вспомните Вальтера Флекса: здоровый дух может жить только в здоровом теле!
При этом все его суставы словно бы скрипели. Он решительно, рывком вскакивал на ноги.
Однажды господин Фоккен пришел не один. Как я могу это забыть? Это было в Берлине, осенью 1936-го, незадолго до Олимпийских игр, в пятом классе Груневальдской гимназии, которая сегодня называется школой Вальтера Ратенау, потому что как раз за углом на улице Кенигсаллее Вальтера Ратенау[16] застрелили – в то время мы ничего об этом не знали. Господин Фоккен пришел со стопкой черных школьных тетрадей, со своим сборником псалмов под мышкой и с Ваней. Тот выглядел как таинственный найденыш Каспар Хаузер[17], только помельче. Произошел неописуемо комичный случай, когда они внезапно появились в дверном проеме и хотели сказать: «Хайль Гитлер!» Как раз в этот момент тетрадки выскользнули из рук господина Фоккена; двадцать девять черных тетрадей для диктантов шлепнулись на пол, и новичок, словно ласка, поспешно бросился к ним, чтобы ликвидировать несчастный случай. Он обеими руками сгреб их в кучу, поднял все разом и тут же снова уронил с выражением крайней беспомощности, которое, казалось, одновременно пародировало его собственную безрезультатность: вот пришел сущий дьяволенок, переворачивающий все вверх дном плутишка.
– Новенький, – сказал господин Фоккен.
Тем временем его худые ноги элегантно перебрались через черную кучу, и открылся сборник псалмов. Затем учитель пел, глядя лишь вверх. Теперь среди его слушателей был и Лотар Киллмер.
Новичок был низкорослый, широкоплечий и смугловатый, коренастый и приземистый, с короткими, сильными руками и ногами. Растрепанные волосы свисали ему на лицо, а на шее росла шерсть; на горле у него была крупная родинка. Он выглядел крайне неухоженным. Казалось, он явился из другого мира. В нашей школе он производил весьма грубое впечатление. В то время многие из нас были утонченными и опрятными, высокий класс, сыновья прусской буржуазии, уже в шестнадцать изворотливые и с барскими замашками. Сыновья фабрикантов, членов земельного суда и офицеров, которые потом когда-нибудь, как их отцы, будут часик ездить верхом или играть в теннис, а по вечерам после службы будут собираться вместе у Розенека. В то время Груневальд был очень изысканным: земельные участки с водоемами, большими парками и старыми виллами вдоль дороги Газеншпрунг – по-евангелистски, по-прусски и несколько по-барски. Вероятно, это были последние часы того класса, который погиб 20 июля 1944 года. Это была элита, как у нас говорят, а я к ней не принадлежал. Я скоро это заметил. Я принадлежал новенькому. Однажды я понял, что буду ему принадлежать. Он пробыл у нас едва ли три-четыре недели и давно сидел со мной за одной партой. Я ему подсказывал цитаты этого скучного Ксенофонта, и тогда новичок передал мне записку, гласившую: «Меня зовут Ваня, никому не говори». Тут я почувствовал, что он станет моим юношеским другом.
Знает ли кто, что вообще представляет собой дружба? Что это такое? Что-то замыкается, что-то совпадает, что-то связывается, что снаружи всегда будет разделенным. Мы ищем в других свою собственную, свою иную судьбу, которой мы не живем. Ваня был моей иной судьбой, прожить которую мне никогда не хватило бы сил. Он был неслыханным образом против тогдашнего порядка. Я постепенно узнал об этом, и именно это меня и притягивало. Он был совершенно другим и обладал примерно всеми недостатками, которые можно было иметь в те времена при Адольфе Гитлере в берлинском Груневальде. Он был из пролетарских кругов, наполовину евреем и наполовину русским, а его мать, как тайком посмеивались на переменке фон Клейсты и фон Манштейны, была рабочей, незамужней девушкой, незамужней рабочей, живущей у озера Галензее. Какое-то время ходил слух, что он внебрачный отпрыск советского комиссара по иностранным делам, Литвинова. Все это отдавало авантюрой. Мы так никогда и не прояснили этого момента. Он уклонялся от любого моего вопроса о его родителе. Отец был слабым местом Вани. Я заметил это гораздо позднее.
Ваня был воплощением чужеродности. Ему везде было не место, и такая судьба сформировала его как удивительно независимого человека. Он был совершенно свободен и со свирепым удовольствием наслаждался радостями свободы. Он жаждал жить, существовать, владеть всем миром. Он был здоров, полон сил и исполнен удивительной простоты – все сомнения и вопросы он разрешал насмешливой улыбкой вроде гримасы. Он любил жизнь, занимался плаванием, греблей и боксом. Уже в семнадцать у него была подружка, с которой он спал по выходным. Утром по понедельникам мы встречались в полвосьмого на вокзале Галензее. Он приходил всегда слегка с опозданием, всегда заспанный и несколько растрепанный, и, пока мы начинали совместный путь в школу, он рассказывал мне о различных радостях ранней супружеской жизни: что он предпочитает в женщинах, а что нет. Он все разъяснял с позиции знатока, а затем, когда мы уже поднимались по школьной лестнице, он переходил на Троцкого и разглагольствовал о загадочном заговоре между Троцким и Гитлером. Все это было очень далеко от меня. Я молча шел рядом с ним, слушал его мрачный голос и боялся уроков латыни и греческого – в то время нам было по восемнадцать.
Ваня стал для меня авантюрой, которой я глубоко увлекся. В нем было столько жизненной энергии, уровня которой я никогда не достигал. Он жил здесь и сейчас, целиком и полностью. Ничто в мире не могло отвлечь его от решимости наслаждаться жизнью. Честно говоря, внешне он был безобразен, но та сила, с какой он был таким, делала его лишь мужественнее. Он не отличался умом и, собственно говоря, уже тогда был безграмотным, но он знал, от чего все зависит в данный момент, и в щекотливой ситуации задавал нашим учителям, которых он презирал, неожиданные и дерзкие вопросы, сбивавшие их с толку.
– Очень хорошо, ты смышленый парень, – порой говорил он