посещать подобные процессы, чтобы заранее изучить технику и коварные проделки противника. Они должны защищать народ от его врагов. Им продемонстрируют одну пьесу под называнием «Ваня и его подруга Анни». Началась эта пьеса на Вестфальской улице. Здесь царит тяжелая атмосфера: государственный театр власти. Пьеса называется «Ваня и его подруга», зовут их Лотар Киллмер и Анни Корн. Государственный театр власти, где все молчат, опускают голову, неподвижно таращатся перед собой и лишь один кричит. Это здесь называется слушанием дела.
И наконец-то я его замечаю: маленький и бледный, он сидит, осев, на расположенной сбоку скамье, а женщина рядом с ним – это, должно быть, Анни Корн. После двух лет в заключении их с трудом можно узнать: такими они стали маленькими, бледными и молчаливыми. Их головы усохли и поднимаются издалека, словно бледные белые мыши на зеленом фоне. Позади них впритык стоят сплошь полицейские в зеленой форме. Ваня и Анни скованы друг с другом и вместе прикованы к полицейским. Они заковали в кандалы мое детство, они сковали наручниками безрассудную грезу моей юности: смыкается, защелкивается что-то, что снаружи всегда остается разделенным. Там сидит мой дьяволенок, там сидит мой кусочек безумия и больше не движется. Они его поймали, а я стою на стороне свободных, победителей, один из них, ношу их мундир и их государственные эмблемы; я всегда был таким боязливым, смышленым и осторожным, а сейчас чувствую себя жалким.
Боже мой, мне всегда недоставало твоей силы и твоего безумия, Ваня. Ты сказал «нет», а я – «да». Какой безумный мир: «да» или «нет», теперь мы все запутались в этом клубке. Одни убивают – а других убивают, одни судят – а других судят. Какой запутанный ужасный мир: «да» или «нет», «нет» или «да». Теперь мы все висим в этом клубке. Мир поделен на два лагеря: теперь в этом мире есть только угнетатели и угнетенные. «Да» или «нет» – мы все в плену у этого клубка.
* * *
Как мне теперь дальше рассказывать эту историю? Откуда начать? Написанные жизнью истории тяжело рассказывать. Они такие прямолинейные. Возможно, мне следовало бы рассказать о моем возвращении из Праги: как я приехал обратно во Францию, не думая ни о чем, кроме этого имени. Это предположение не оставляло меня в покое. Я думал: имя, и о чем это вообще говорит, имя, прочитанное в газете в Праге двадцать лет спустя, в этом мире так много имен, просто имя вообще ничего не доказывает. А затем я опять подумал: возможно, ответом может быть «да», может так случиться, что ответ – действительно «да». Кто это знает в безумном мире? Это имя не оставляло меня в покое. Однажды я написал письмо в редакцию «Нойес Дойчланд» и спросил, не является ли этот ближневосточный корреспондент из Каира тем самым человеком. Ответом может быть и «да», если задуматься о превратностях жизни. И через четыре-пять недель действительно пришел ответ из Восточного Берлина, и редакция «Нойес Дойчланд» сообщила мне на серой деловой бумаге, что это он, что это действительно он, если мои характеристики соответствуют. Это проверят. И позже – после проверки – они написали, что, к сожалению, не могут сообщить мне его адрес в Каире, поскольку их корреспонденты все время много путешествуют, но я могу написать прямо в редакцию «Нойес Дойчланд» или даже, еще лучше, сам к ним приехать; в их офисе всегда приветствуются старые антифашисты.
Затем последовала долгая переписка, растянувшаяся на полгода. Между тем все подтвердилось, и даже Ваня написал в редакцию своей газеты подтверждение моего предположения. После долгой паузы мне написали незадолго до Рождества, что я должен приехать, поскольку он сейчас тоже приезжает. На самом деле между рождественским сочельником и Новым годом «Нойес Дойчланд» всегда организует большой корреспондентский съезд. Там народу демонстрируют народных корреспондентов, которые должны держать перед ним ответ в Дрездене, Веймаре и Ростоке. Это идея праздника социализма, подарок от «Нойес Дойчланд» народу и его корреспондентам – теперь это и мне принесет пользу.
Итак, я встретился с Ваней. Стоит Рождество 1964-го. Встреча была болезненной и волнующей – мне вообще не стоило ее затевать. Наши грезы нельзя вернуть. Мы встретились не в офисе «Нойес Дойчланд»; это показалось мне просто слишком строгим и деловым для рождественского дня. Я встретился с ним в журналистском кафе на вокзале Фридрихштрассе, куда при каждом удобном случае заходят все гости с Запада, считающие себя людьми одухотворенными. Это такой центр интеллигенции или даже творцов, как там говорят; я так толком и не освоил язык прогресса.
Я довольно долго просидел один за маленьким столиком, напоминавшим кафе «Кранцлер» или «Цунц» тридцатых годов. Столики тут тяжелые как стекло и прямые как палка, как все предметы удобства в Пруссии тридцатых годов; даже меню под стеклом, на высокой ножке и посеребренное внизу, предлагает старые блюда по ценам тридцатых годов. Все как полагается.
Я заказал чай с лимоном. Они сказали, что у них нет лимонов к чаю, причем таким тоном, будто бы я заказал нечто отвратительное. Позже к столику подошла женщина, пожилая дама с лицом северонемецкой бабушки, в жизни видавшей чаи и получше. Пожилая дама начала изящным и трудоемким манером пить кофе, и поскольку она явно тоже заказала что-то отвратительное, ее уведомили, что сливок нет, в Германской Демократической Республике хватает сгущенного молока. Следует признать, что это все банальности и человеку, за плечами которого Ваня, Гитлер и народный трибунал, не стоит больше тратить на них слова. Меня разозлил лишь тон, которым они все это говорили. В новой Германии они все время чувствуют себя спровоцированными, поэтому таким язвительным и принципиальным тоном высказывают резкие замечания, будто хотят вернуть все обратно, за исключением Карла Маркса, но мне этот тон все время напоминает недовольных женщин: монахинь в лечебнице или английских гувернанток. Тут тебя все время наставляют и высказывают тебе резкие замечания. Мне это не нравится.
Пожилая дама, по моему виду понявшая, что я тоже с Запада, через некоторое время начала разговор. Она изучающе смотрела на меня. Разумеется, разговор начался со сливок и перешел на сгущенное молоко, со сгущенного молока – на сахар, наглядные вещи, в которых пожилая женщина разбиралась лучше нашей братии. Она похвалила сахар, потому что он был с Кубы, но, конечно, у нас сахар лучше, у нас вообще все лучше.
При этом она смотрела на меня испытующе, недоверчиво и выжидающе, и она явно была разочарована, когда я сказал: нет, у нас не все лучше, с этим нельзя согласиться. А затем она начала долгое повествование, глубоко погрузившись в свои собственные воспоминания; она надолго погрязла в историях про деревню в Ростоке. Речь шла