жилу. В бумаги часто, даже очень часто, не попадали женщины и малые дети. Обыкновенно дело решалось так: мужикам, назначенным «на выход», объявлялось, что продают их одних, без семей. О том, что мужики женатые, Никита забывал доложить барину, поддерживая в нём уверенность, что речь о холостой молодёжи. Да и Лев Александрович, правду сказать, считал лишь ревизские души.
Далее мой дедушка предлагал мужикам заплатить за то, чтобы вместе с ними были проданы и их жёны с детьми. И представьте себе, барин, платили как миленькие.
После чего он продавал с мужиками их баб с детьми, но мимо бумаг и за полцены. Все оставались довольны: барин получал денег сколько хотел, мужики не разлучались с семьями, покупатель получал существенную скидку, а мой дед — приличную сумму. Великого ума был Никита!
— Этому уму великому, эконому доморощенному, в Сибири самое место, — буркнул Безобразов.
— Но ведь были ещё и войны! Война — значит рекруты. Здесь дедушка не мудрствовал лукаво, а попросту обирал мужиков, чтобы избавить от набора. Сам же скупал всех пьяниц, лодырей, бездельников, попавшихся воров, беглецов, ущербных и отправлял этот достойный люд на усиление войска против турок.
— Какой-то негодяй, — мрачно отозвался Пушкин.
— Турки были разбиты, государь мой, — развёл руками Степан, — и в этом дедушка узрел божье одобрение дел своих, ибо, надо отметить особо, был человеком весьма набожным.
— Кстати, о набожности, — продолжал крестьянин, — именно Никита уговорил барина на строительство храма в Болдино. Лев Александрович был в добром расположении и идею одобрил, освободив часть крестьян от оброка и наградив их барщиной постройки. Отказаться мужики не могли — против всевышнего кто пойдёт? Немыслимо! Так и построили с третьей попытки, первые две архитекторы испортили. Они ведь, шельмы, желали по науке камень класть, на века! Но вмешивался Никита, и... А, — махнул рукой Степан, одновременно крестясь, — построили в итоге, и слава богу!
В горле пересохло, потому он налил себе квасу. Помещики терпеливо ожидали продолжения истории, которая оказывалась интереснее ожидаемого, хотя они и не узнали ничего такого, о чём бы вовсе не имели представления.
— Когда же Лев Александрович скончался, упокой Господи его душу, — продолжил рассказ Степан, — то Никите настало совершенное раздолье. Раздел наследства длился долго, порядка десяти лет. И всё это время кто, как не он, поддерживал имения в порядке? Кто, как не Никита, исправно собирал оброки? А вот надзор барский... того... снизился. Здесь дедушка и развернулся во всю широту своей немалой натуры.
Надо упомянуть и то, что в неусыпной и неустанной заботе о повышении доходности имений Никита ещё во время Льва Александровича вплотную занялся отходничеством. Не сам, понятное дело, но вот тем, куда и как лучше направить отходников, — весьма озаботился. Формировал артели бурлаков, направлял пастухов к башкирам, даже до столицы добрался, особливо когда рассчитал, сколько способен заработать извозчик в год на берегах Невы. Но славные господа крайне редко точно знали это, а потому, чтобы не обеспокоить их лишний раз, дедушка клал разницу себе в карман. Многое, многое делал старый Никита. Золотой человек. Торговые лавки пробил уже через вашего батюшку, Сергея Львовича. Только торг там шёл не тем, что барин думал, и не в тех количествах.
— Надеюсь, этот достойный человек умер прилично, дома в постели, в окружении любящих родственников? — в голосе Пушкина отчётливо слышалась гадливость.
— Нет, барин, здесь разочарую вас, — Степан улыбнулся, — как я уже упоминал, дедушка был человеком набожным, богобоязненным, и очень, очень не хотел умирать. Боялся неведомо чего этот прекрасный человек. А тот, кто пуще всего на свете умереть боится, тот смерти достойно принять не может по определению.
— Всё-таки он хорошо говорит, — вновь вмешался Безобразов. — Не очень складно, порой натянуто... и вообще как-то странно. Но хорошо. Продолжайте, любезнейший, мы вас внимательно слушаем.
— Извольте, барин, воля ваша. Умер Никита плохо. Не в том плохо, что страдал телесно, а что душевно мучился преизрядно. Достаточно сказать, что последние слова его были: «Моё, не отдам». На чём и испустил дух.
— Бедняга.
— Вы очень добры, мой господин. Детей у Никиты было всего четверо, все сыновья, да троих пережил он. Старшего лихие люди зарезали, когда он от персиян возвращался (и до Персии добрался Никита!), двоих прибрала лихоманка, и оставался лишь Афанасий Никитич, отец мой.
— Постой, постой, — перебил Пушкин, — я ведь его помню! Это ведь...
— Да, барин, вы правы совершенно, что делает честь вашей памяти. Он был старостой Болдина до Калашникова.
— Так я и знал! — воскликнул Пушкин. — Эта вражда твоя к Михайле семейная! Что, на отцовское место желаешь?
— Ээээ, нет, барин, простите, — твёрдо возразил Степан, — здесь дело иначе обстоит, совершенно.
— И как же? — поэт насмешливо покачал головой, будто желая сказать что-то вроде «ну и подлый же народ», но промолчал, вновь взявшись за трубку и кисет с табаком.
Хозяин хлопнул в ладоши. Тут же отворилась дверь и два мужика внесли новые канделябры, уже зажжённые, сменив ими те, на которых почти прогорели свечи, и удалились.
— Даже не знаю, как угощать вас, барин, после всего мною сказанного, но... Может, ещё рюмочку? — Степан устал и хотел выпить. — В горле пересохло, ваше благородие.
— Ты пей, пей, не стесняйся, — Пушкин всё же раскурил трубку и вновь принял непроницаемый вид, — тебя никто в околоток не тащит. А себе мы и сами нальём, коли пожелаем, не сахарные, не растаем.
— Тогда, с вашего позволения, барин, — крестьянин ловко опрокинул рюмку русской и захрустел огурчиком.
— Акулина солит, хозяюшка моя, — пояснил он, — лучшего посолу в жизни ещё не встречал.
— Так вот, — вновь обратился он к помещикам. — Батюшка мой, Афанасий Никитич, ему тоже, кстати, царствие небесное, вот он — другой человек был. Не в дедушку. Если о том языки злые шептали, что такого мошенника белый свет не видывал, то мошенников как батюшка мой свет видывал. Глупый, жадный, трусливый. Неудачливый.
— Ты там полегче, братец, — резко одёрнул Безобразов, — не гоже так о родителях говорить! Каков ни есть, но он — отец!
Степан кротко улыбнулся отставному ротмистру.
— Верно, ваше благородие, верно. Вы правы. Но ещё он был скотом и пьяницей.
Безобразов вскипел на столь неслыханную дерзость, и