одолевал Бурый сбивающейся рысью, храпел, и постепенно дыхание прочистилось, сошла с боков первая пена, и Назымбек чуть ослабил поводья: можно пускать немножко, и конь, почуяв свободу, рванул резко вперед; Назымбек дернул повод, Бурый сбился с рыси, тут же выправился и пошел, пошел, выбивая снег крепкими копытами, незаметно, с каждым метром, убыстряя ход, все туже и туже натягивая повод; Назымбек не сдерживал его: он сидел, нахохлившись, подняв плечи, и смотрел вдаль, вперед, ничего не видя, подчиняясь только коню, его движению, его крупной, раскачивающейся рыси, и ему хотелось бы сейчас перевоплотиться в Бурого, лететь по снежной дороге, радуясь воле, простору, радуясь своей силе, ничего не зная… Беги, мой конь, — бормотал он. — Беги, Бурый, беги…
Взошло солнце, и леса вокруг засверкали. Мир, придавленный предутренними сумерками, вдруг раздвинулся, стал таким необъятным, каким он и должен быть. И Бурый летел, распластав хвост по ветру, радуясь огромности этого мира, который он мог бы проскакать из конца в конец. Беги, мой конь, беги, — беззвучно бормотал одно и то же Назымбек. — Нет, правду старики говорят: что толку в широте мира, если жмут сапоги. Широк мир поднебесный, только для нас с тобой он почему-то стал тесен, а? Беги, мой родной, беги, — бормотал он, и жесткий встречный ветер вышибал слезу из глаз, не давал ей скатиться, сносил ее к вискам.
Назымбек вернулся в Козловку через неделю. Один. Отдал жене ситцевый мешочек с деньгами и велел бросить его в дедовский деревянный сундук, обитый узорными железными полосами.
На другой день после щедрого угощения, которым отметил Кожахмет покупку Бурого, на другой день после отъезда Назымбека из Ишима Кожахмет вывел коня на пробный выезд. Во дворе стояла легкая щегольская кошевка, приготовлена была сбруя. Пришли соседи, друзья. Бурый тревожно косился, вздрагивал ноздрями, привыкал. Кожахмет, легко охлопывая коня по шее, ввел его в оглобли. Запрягли быстро, в несколько рук. И все было впору: и новый, отливающий желтой кожей хомут, и шлея, и высокая дуга, расписанная красными и черными поперечными полосами. Раскрылись ворота. «Ну, с богом», — тихо сказал Кожахмет и тронул вожжи. Выехав за ворота, Кожахмет направил коня по длинной окраинной улице, а потом свернул к центру. Он хотел проехать через площадь перед автостанцией и выехать за город, на простор. Но едва конь вылетел с улицы на площадь, как прямо перед ним, натужно рыча мотором, прошел большой автобус: он как раз разворачивался на площади. Бурый, шедший размашистой рысью, врос в землю всеми четырьмя копытами, так что хомут налез на шею, взвился на дыбы, кинулся в сторону, затрещали оглобли, кошевка накренилась, встала набок. «Тпру!» — кричал Кожахмет, барахтаясь в снегу, путаясь в длинных концах вожжей, а Бурый храпел, пятился, кидался из стороны в сторону, и только когда Кожахмет подошел и взял его под уздцы, немного успокоился. Но уши были злобно прижаты, глаза налились кровью, он весь дрожал крупной дрожью. Кожахмет развернул кошевку и направил коня к дому. «Вот бешеный, — удивлялся он. — Никогда машин не видел?» А Бурый шел, косясь по сторонам, и в душу коня заползал страх, все здесь было чужим — дом, двор, стойло, не было ни одного знакомого лица, ни одного знакомого запаха, не было почему-то Назымбека, и даже запаха его не было, кружились, кружились в глазах ряды и ряды домов, один за одним, один за одним, частокол заборов и штакетников надвигался на него со всех сторон, и вырваться из него было невозможно. Но кто знает, может, Бурый скоро и привык бы к новому хозяину, к городу, и, скорее всего, привык бы, но в этот момент, как будто нарочно, еще раз, как на площади, по глухому перекрестку пролетел, грохоча и лязгая, самосвал с прицепом. Бурый взлетел вверх, а потом — чего с ним никогда не было — как бы осел на передние ноги, а задними так саданул по передку саней, что разнес его в щепы, и понес, понес бы, закусив удила, если бы Кожахмет, сразу же выпрыгнувший из саней, не держал уже его под уздцы.
И с этого дня Бурого стало не узнать. Не раз и не два пробовал выезжать на нем Кожахмет, но конь дрожал всем телом, храпел, пятился, пугался всего: взмаха руки, крика ребятишек, грома репродуктора на столбе, далекого шума машин. С месяц, наверно, бился с ним Кожахмет, пока не понял, что коня надо продавать, отдавать его куда-нибудь далеко, в глухую тихую деревушку. А кто его купит в деревне, кто пожертвует рабочим конем ради ездового? Никто. Да и слава пошла про Бурого, что порченый конь…
Еще месяц стоял Бурый во дворе Кожахмета, и только потом, убедившись, что все бесполезно, никто не купит, — Кожахмет решился.
С утра все в доме было готово. Пришли родичи Кожахмета, двое соседей. Просторный двор расчистили, кошевку, тарантас и бричку загнали под навес. Вывели Бурого, надели на него два крепких недоуздка с двумя арканами; два человека держали его с двух сторон. Остальные мужчины начали заводить арканы под задние и передние ноги коня, под каждую в отдельности, и, по знаку Кожахмета, разом рванули, подсекли, и Бурый всей громадой своей грянулся оземь. Раздался крик: «Голову держи, голову!», но голову не успели удержать, и Бурый, разрывая натянутыми арканами сухожилия, вскочил и понес по двору, но двое мужчин, повисших на арканах недоуздка, удержали его. Это были крепкие мужчины, не знающие страха, не думающие даже о том, что обезумевший конь может прибить любого из них насмерть. Они остановили его.
Трудно управиться с конем, если не удалось свалить его с первого раза. Тем более с таким конем.
Закрутку надо, — решили мужчины и начали готовить закрутку, нехитрое орудие из палочки и ремешка. Двое мужчин держали Бурого, другие готовили арканы для новой подсечки, а один подошел к нему спереди: стал что-то делать, и когда он ловким движением скрутил еще и еще раз верхнюю губу коня, свет померк в глазах саурана, сдавленный, человеческий стон вырвался из его теплых ноздрей: конь осел на задние ноги и янтарная моча полилась на серый снег… Мужчины быстро завели арканы, подсекли, и конь рухнул. Двое мужчин оттянули арканами, придавили к земле его голову, — но Бурый уже не сопротивлялся: тело его еще противилось насилию, мощные ноги еще пытались разорвать путы, но он сам уже не сопротивлялся, он понял, что они сильнее его, их больше, и остается только, не унижая себя бессмысленным сопротивлением, с достоинством принять все, что ему уготовано… —