то имея в виду округу.
— Нет, — сказал Амантай. — И никогда не было — так отец говорит. В Александровке раньше жил Кожахмет такой, лучших коней в округе держал. А как Бурый вырос, так этот Кожахмет с носом остался. Сейчас он в Ишиме живет, заготовителем работает, каждое лето к нам приезжает и все просит продать Бурого.
Так мы разговаривали, едучи рядом, опустив поводья, и кони наши шли голова к голове по мягкой лесной дороге, и в вечерней лесной тишине все виделся нам, стоял перед глазами конь с трепетными ноздрями, литой грудью, с пышным хвостом, стелющимся по траве.
Уже у самой Козловки я, увидев табун деревенских лошадей, пасущийся за околицей, в ближних лесках, спросил, почему Бурый пасется так далеко и один, а не ходит в табуне. И домой никогда не приходит.
— Нельзя ему… — сказал Амантай и поперхнулся. И только я хотел спросить, почему это нельзя, как он добавил поспешно: — Он привык один, вот и ходит, коню ведь не прикажешь…
Но это он мог раньше, еще неделю назад, сказать мне такое, и я бы поверил. А сейчас-то я знал, что так не может быть, и понял, что от меня что-то скрывают.
Но буквально на следующий день, вечером уже, я увидел Бурого в табуне на околице: кони напаслись по вечерней прохладе, а когда стали одолевать комары, подошли ближе к деревне, к большому навесу, оставшемуся от старой конюшни. Я только хотел сказать Амантаю, что Бурый появился в деревне, как увидел, что он, ни слова мне не говоря, вскочил на Гашку, не оседлывая его, и помчался к табуну. В руках его был недоуздок. Я видел, как он надел недоуздок на Бурого и быстрой рысью повел его в поводу прочь от деревни, туда, за гребень, на круглую поляну. И я окончательно убедился, что от меня что-то скрывают… Обидно было… Получалось, что я мальчишка и мне нельзя доверять. Амантаю можно, он взрослый, хотя и младше меня, а мне — нет.
Но Назымбек был так добр, жена его во мне души не чаяла, словом, они так носились со мной, что я не мог долго помнить обиду, растаяла она, рассеялась. Да и другим был занят я: я каждый день ездил туда, на круглую поляну, к Бурому.
Едва наступало утро, как меня охватывала дрожь нетерпения. Серко, мой любимый Серко, которого я не переставал любить, потому что Серко — это мой конь, а Бурый, Бурый — это что-то совсем другое — Серко уже ждал меня за базом: спокойный, громадный, отъевшийся за ночь. Я взнуздывал его, гладил по спине, проверял, как заправский мужик, не сбита ли у него спина, аккуратно подкладывал под седло потники, проверял, не защемило ли застежкой подпруги шкуру, и, наполненный ожиданием непонятно чего, пускал его мерным шагом за околицу, навстречу встающему солнцу. Приехав, я оставлял Серко пастись между берез, на гребне, а сам шел на поляну к Бурому. Иногда его там не было, и я пересекал лес, искал его, и, увидя, вздрагивал. А он, как и в первый день, поднимал спокойно голову и приветствовал меня тихим ржанием, и мы долго так стояли, смотрели друг на друга. Я хорошо помню, что никогда не всматривался, не вглядывался в него, разве что в глаза, большие, тенистые, добрые, а видел все в целом: зеленую траву под его копытами, белые стволы берез… И так проходили часы. Я сидел, смотрел, а Бурый изредка поднимал голову, будто проверял, здесь ли я, или переходил на другое место, а я — за ним. Он без пут ходил. Все деревенские кони ходили с путами, чтоб далеко не ушли, а Бурый — самый быстрый из всех коней — ходил вольный.
Но настало время уезжать. Я уезжал с легким сердцем и спокойной душой, и с таким чувством, будто помимо всего того, что я здесь узнал, чему научили меня Назымбек и Амантай, я приобрел что-то еще…
Назымбек запряг в ходок Серко и отвез меня в Александровку, большое село, с улицами, покрытыми закаменевшей весенней грязью. Пришел автобус, «пазик», и я, похлопав Серко по шее, погладив его по теплым замшевым ноздрям, пожал руку Назымбеку и полез в автобус, вместе с громкоголосыми женщинами в плюшевых жакетах, с красными лицами и огромными корзинами в руках. «Ждите на следующий год!» — крикнул я в окно Назымбеку, когда автобус тронулся. Назымбек помахал мне рукой. А Серко стоял, привязанный к крыльцу магазина, рядом с такими же конями, запряженными в ходки, тарантасы и брички, и, отмахиваясь от мух и паутов, мотал большой головой вверх-вниз, как будто кивал мне.
На следующий год я в Козловку не поехал. Ездил отец, он мне все и рассказал. Что я тогда понимал, городской мальчик, далекий от всех взрослых, тем более деревенских дел? Ничего не понимал. Из рассказа отца я понял только одно: коней в те годы почему-то не разрешалось держать; надо было сдавать: и совхозных, и личных, всех подчистую; в хозяйствах оставались только рабочие кони, без которых нельзя; понял, что Назымбек был поставлен перед выбором: или Бурого сдавать, или Серко, но без рабочего коня нельзя, а Бурого, Бурого он не мог сдать. И тогда, это как раз в то лето, когда я жил в Козловке, тогда Назымбек угнал Бурого в лес, и конь, умный конь, как будто понимая все, жил один, лишь изредка, как бы забывшись, приходил в деревню.
Но наступил ноябрь, выпал снег, и Назымбек, отчаявшись, привел Бурого в старый баз на огороде, повесил замок и ночами, как вор, выводил коня на проминку. Амантай жил в Александровке, в интернате, Алия тоже: в первый класс пошла — тихо было в доме. Однажды вечером приехал управляющий. Назымбек сходил домой к продавцу, принес водки. Выпили, закусили копченой кониной. Жена поставила казан, но гость отказался, сказал, что сейчас уедет. Еще выпили.
— Сдавать надо Бурого, Назымбек, — сказал наконец управляющий. — Ничего не поделаешь…
— Нет у меня Бурого. Продал, — спокойно ответил Назымбек: он знал, о чем пойдет речь.
— Как знаешь, как знаешь, — сказал управляющий. Он был толстый и быстро раскраснелся, дышал тяжело, со всхрапом. — Мое дело предупредить. Но Бурый ведь не иголка, не спрячешь: все видят, все говорят…
— Кто говорит?
— Не мое это дело, — сказал управляющий. — Я тебя всегда уважал. Мое дело предупредить. И вообще, я у тебя не был, понятно? — Он выпил, опрокинул рюмку, взял толстыми пальцами ломтик мяса, понюхал. — Я у тебя не был, понятно? — повторил он. — И теперь скажу