Андрей порылся в коробочке, нашел шило и проколол в часовом — ремешке еще одну дырочку. Так лучше.
Ермишина права. Все в их деревне заросло, все опутали морщины. Морщины на земле боролись друг с другом. И если поглядеть сверху — не земля рассохлась, землю паутина обволокла. На что она похожа? На оформление обложки записной книжки. Он сверился. Так и есть. Андрей узнавал окрестность. Странно как! Словно он жил в этой деревне совсем недавно: может, даже месяц назад. Вот так он вспоминает. Сейчас пройдет метров сто и будет ручеек. А через ручеек перекинуты три жердочки. Ручейка не оказалось, бороздка от ручейка, жердочки валялись в какой‑то трухе, в сырой траве, в лунном грунте. Еще раз себя испытал. Поднимется наверх, к оврагу, потом сбежит вниз, а там журчит родник с деревянным желобком. Угадал. Так и есть. Родник бился слабой жилочкой. Но еще можно из него что‑то высосать, из последних сил высосать все. Так поступают теперь все. И Калачев нагнулся, нацедил в ладони, хлебнул. Очень холодная вода. Кончается вода, скоро родник высохнет совсем. И не спасут деревню Вязовку водопроводы, умрут все. Умрут все люди, как и он. Скоро. Мысль о близкой смерти не огор-, чила Калачева. Он присел на землю, а потом и вовсе лег. Тепло. По — детски положил ладошку под голову. И представил, как станет земной шарик без него леденеть. Господи, как жаль! Умрут для него все. Все эти головки ромашки, кинутые на самое дно оврага, умрет трава с фиолетовыми колючими цветами.
Траву эту почему‑то называют змеиной. Умрет солнышко. Выплыло лицо его старшего «Я», лицо Владимира Петровича. «И он умрет, — подумал мальчик, — но его не жалко».
Калачев потрогал цветочки кашки. Они оставляли пыльцу на пальцах. Он понюхал цветы. И от этого сладкого запаха опять что‑то повернулось внутри щемяще — ласково. И чтобы успокоиться, он лег на спину. Снова заснул. Он спал с открытыми глазами, все слышал и все видел. Кто‑то рядом шуршал травой, пробегали тени. Облака, скорее всего. А когда он проснулся, то понял, что здесь, у родника он укоротился весьма значительно. Он хотел было совсем заснуть до смерти, но какая‑то сила подтолкнула его. И кто‑то повел его вверх, поднял из оврага. Идти надо теперь вниз, вон к тому сухощавому домику.
— И никуда больше, — решил мальчик.
Отскакивали в стороны кузнечики. Несколько раз он
пытался поймать зеленую кобылку, не получалось. Он добежал до «того дома». На скамейке сидела старуха, старая, суровая, с сухими губами. А рядом — молоденькая тетенька. В брюках. Таких брюк нет на свете. В голубых брюках. Это — золотоволосая женщина. Или девушка? Она поправила свои волосы сзади, приколола их темным, атласным бантом. И — улыбалась. Девушка улыбалась, а старуха в плюшевой жакетке просто молчала. Наконец старуха открыла свой пергаментный рот.
— Вот опять забирают. А кто его знает, чей он? Прибился. Дня еще не прошло, а за ним приехали. И это не он совсем, а другой мальчик. Тот большенький. У меня вчера
сыночек гостил… Папироски курил, кислый дым… Наверное, тебя востроносая послала?
Гостья щебетала:
— Он к вам обязательно к осени приедет. А сейчас я его заберу. Мы к вам приедем.
— Тебя как кличут‑то? — спросила старуха.
— Света.
— В школу ходишь?
— Закончила. Мы вам осенью конфеток привезем, — пообещала золотоволосая.
— На кой они мне? Одним зубом я их не разгрызу.
Старуха крестила Калачева сухими синеватыми пальцами.
Потом он качался. Что‑то швыряло его. Он терся о чьи- то штаны. Потом опять качало, швыряло. Золотоволосая наклонялась, подтыкала простынь. От нее пахло яблоком. Пылило, рокотало. Он лежал в руках золотоволосой. Она несет его. Несет куда‑то. На руке блестит металлическое солнышко, почти такое же, как и сверху, тяжелое. Острые палочки крутятся. Он пытается вспомнить: «Ча — сы! Его часы…»
Он тычет пальчиком в ее плечо. Язык во рту хоть и скользкий, но поворачивается. Он говорит:
— Пуговка!
Она взглянула на него.
— Пу — гов‑ка…