Утро было дремотное, скрипели на морозе полозья, прыгали в небе звезды, а темнота подступала так близко к дороге, что ее можно было пощупать руками. Я слизывал мягкий куржак с воротника дохи и клевал носом.
— Не спи, Серенька! — весело окликала мать. — Давай лучше споем!
Она запевала, а я все равно дремал, и что за сладость была в этих коротких снах! Я слышал материн голос и видел лихую тройку, которая мчится не по Волге-матушке, а по нашей Чети, видел уныло напевающего, но развеселого ямщика и чувствовал даже, как комья снега из-под копыт мягко бьют мне в спину. Скачка была радостной, потому что и во сне я помнил, что еду в Лукояново и впереди еще так много дороги. К тому же вот-вот рассветет, и тогда можно будет посмотреть новые места.
— Ну что, Серенька? Не замерз? — спросила мать в перерыве между песнями.
Я хотел сказать, что не замерз, но побоялся отогнать дрему. Доха грела запахом кислого теста и хлеба, словно русская печь.
— На Усачево заедем, погреемся, — сказала мать. — Там Созиха печь уже натопила!
И сон мой вмиг пропал, оборотившись в страх, от мурашек по спине не спасала и доха.
— Я не замерз! Ни капельки! Давай не будем заезжать?
— Все равно заедем, Карюха пускай отдохнет, — не согласилась мать и, откинув воротник моей дохи, заглянула в лицо: — Ты не бойся, Серенька, в Усачеве одна Созиха осталась…
Лицо ее стало грустным, опустились уголки глаз, будто она вот-вот заплачет. В Усачеве стоял один дом, и жил в нем Иван Созин, бывший партизан, бородатый, кряжистый мужик, со своей женой. Я его видел только раза два, когда он приезжал на обласке в Алейку. Домой он к нам никогда не заходил, поговорит с отцом на речке, не вылезая из лодки, и уплывет. Так вот этот Иван Созин нынче летом, напившись до белой горячки, зарезал своего сына, который пришел на побывку из армии. Созиха вечером ушла искать корову, а Созин скараулил сына у горничных дверей и несколько раз ударил ножом. Созиха вернулась — чуть с ума не сошла. Иван же сбежал и, пока его не поймали, несколько ночей приходил к избе и заглядывал в окна.
— Ты не бойся, сынок, — сказала мать. — Созиху обязательно попроведывать надо. Грех мимо проезжать.
— Я и не боюсь, — сказал я. — Чего бояться-то?
Когда мы подъезжали к Усачеву, совсем рассветало.
Среди голубоватых снегов чернела изба с блеклым огоньком в замерзшем окошке, и конная дорога, словно напугавшись, отпрядывала в сторону, огибая жилье по опушке березняка. Мать свернула с колеи в снег, и Карюха пошла шагом. Навстречу нам, утопая по уши, выскочила собачонка и, тявкнув несколько раз, бросилась назад ко двору.
Мать отпустила чересседельник, кинула охапку сена Карюхе, и мы пошли в избу. Едва мы ступили в стылые сени, кровь хлестко застучала у меня в ушах и вмиг сделалось жарко. Я старался не смотреть в темные углы и жался к матери. Мать с трудом отворила примерзшую, обитую старым лоскутным одеялом дверь и вошла первой.
В избе было светло, но Созиха сидела при лампе, за пустым столом у окна, и перебирала руками край серой клеенки. Замотанная шалью голова казалась вровень с худыми, обвислыми плечами. Одета Созиха была во что-то цветастое, застиранное и длинное, так что виднелись лишь ступни костлявых, в шишках сухих мозолей, ног.
— Здравствуй-ка, — тихо сказала мать, и Созиха медленно оглянулась на голос. — Узнаешь — нет?
— Ой, Валя… — проронила Созиха и улыбнулась: — А я смотрю в окно — гадаю: кого бог несет?.. Раздевайтесь, грейтесь… Это сыночек у тебя?
Я спрятался за мать, освободился от дохи. В избе пахло стылым, чем-то кислым и керосином.
— На чесалку вот едем, — сказала мать, присаживаясь к холодной печи. — Глядим — свет у тебя в окошке… Лампу-то, поди, забыла потушить?
— Не-е, не забыла, — все еще улыбалась Созиха. — Мне теперь без света никак нельзя. Так и сижу с огнем день и ночь, не тушу. Мишенька пойдет — заметит, не заблудится. Ему ж вот-вот из армии прийти… Нынче дни-то вон какие темные стали, без фонаря и коровы не подоить.
Мне показалось, что она дремлет и говорит в дремоте — медленно, тихо, чтобы не отогнать сон, и улыбается от его сладости. Я старался не смотреть на проем горничной двери — рассказывали, там и убил Созин сына, — однако глаза невольно притягивались к темному прямоугольнику, и холод стягивал кожу на затылке.
— Я-то теперь так и сижу, — продолжала Созиха. — Куда мне ходить? Снег кругом, темно. Корову подою, дров принесу и сижу. Окошки замерзают, ничего не видать… Глазок протаю — смотрю. Кто едет, кто идет… А ко мне все не подворачивают. Только во-он та береза, — она вытянула руку, показывая в окно. — Придет, постоит у меня под окошком и назад уйдет…
Я нашел материну горячую руку, зажмурился, чтобы не глядеть в горницу, и стал вспоминать что‑нибудь веселое. Вспомнил, что еду в Лукояново на чесалку и что впереди еще дороги! — до самого вечера ехать. И я буду снова дремать, но так, чтобы все чуять и слышать. Потом вспомнил, что скоро Новый год, елка и каникулы. Однако едва я открыл глаза, как сразу увидел исцарапанные синие косяки горничной двери…
— Господи, что же я? — спохватилась Созиха. — Чай надо поставить. И я с вами попью… А может, молочка? Утрешнее есть. Молочко-то я морожу, припасаю. А то Мишенька придет — корова доиться бросит…
— Ой, спасибо, — замахала руками мать. — Мы тронемся. Путь-то далекий. В Митюшкине попьем, у Багаевых… Может, тебе привезти что из Лукоянова? Керосин-то есть у тебя?
— Есть-есть, у меня все есть, ничего не надо, — запротестовала Созиха. — Я тут недолго буду. Мишеньку дождусь, и поедем куда-нибудь. Может, в город поедем. Жизнь в городе, сказывают, сла‑адкая… Ну вот, и чаю не попили. Вы уж обратно поедете — заезжайте. У меня огонь в окошке всегда горит.
Мы с матерью оделись, взяли тулупы и пошли на улицу. Созиха как была босая, так и выскочила на снег. Пока мать взнуздывала Карюху, подтягивала чересседельник, а потом разворачивала сани, я не мог оторвать глаз от синих, узловатых ступней старухи. Они притягивали взгляд, как дверной проем горницы в этой страшной избе.
— Иди, простынешь! — уговаривала ее мать. — На таком-то морозе… Иди в избу.
Она так и не ушла. Она крикнула нам вслед, но что — я не разобрал. Снова пронзительно заскрипели сани, да к тому же заиндевевшие, как наша Карюха, березы вдруг колыхнулись, сорвались с места и гурьбой побежали за нами. Как хорошо, радовался я, что впереди еще столько дороги!
Весной Созиха ушла из Усачева. Говорят, она взяла котомку, фонарь и отправилась в сторону Лукоянова. Старуху, бредущую по весенней грязи с горящим фонарем в руке, видели во многих деревнях, на дорогах и в полях. Кого-то она спрашивала, как найти часть, где служит ее Мишенька; у одного тракториста взяла бутылку солярки вместо керосина и всем жаловалась, что дни становятся совсем темные и ходить по земле тяжело. Так вот, чтобы не заблудиться, она все время ходит по солнышку. Куда солнце — туда и она. Встречавшая ее торбинская медичка рассказывала потом, что Созиха почти ослепла…
Пожалуй, года два после этого о ней ничего не было слышно. Считали, что Созиха утонула где‑нибудь или замерзла. Однажды поздним осенним вечером мы с отцом возвращались с рыбалки и вдруг далеко впереди, в темных сырых лугах, увидели маленький, трепещущий на ветру огонек. Кругом не было ни души, только шелестел дождь и стерня под ногами. Отец остановился и, будто прицеливаясь, долго всматривался в даль.
— Кто там? — шепотом спросил я.
— А похоже, Созиха бродит, — то ли пошутил, то ли всерьез сказал отец. — Айда поглядим.
Мы пошли на огонек, однако он начал двигаться куда-то в сторону, к глухим, скрипучим осинникам, затем поднялся над его темными вершинами, поплясал по макушкам и стремительно взлетел в небо. Впрочем, мы могли и ошибиться, потому что среди разрывов в тучах светились звезды. Долго с тех пор я боялся одиноких ночных огоньков, боялся и одновременно чувствовал непреодолимое желание пойти за ними и посмотреть, кто там светит.
И вот спустя два года Созиха отыскалась. То ли проторговавшийся, то ли проворовавшийся черноярский продавец прикинулся дурачком и угодил в психобольницу. Но, побыв там неделю, он понял, что легче выплатить недостачу, чем играть ненормального. Счастливый от сделанного им открытия, продавец долго потом рассказывал всем, что он видел в психушке, как там проверяют, здоров человек или нет, и какие бывают дураки.
— А одна старуха там лежит из наших краев, — округляя глаза, говорил он. — На вид и разговор вроде здоровая, только вот день и ночь свечку на окне жжет. Будто керосинку ей держать запретили, еще пожар устроит, а свечки врачи покупают и дают. Будто она сына ждет…
Отдохнуть возле Созихиного двора Карюха не успела как следует, и поэтому, когда она вывезла нас на дорогу, у нее ходили бока и подламывались задние ноги. Снег был нетоптанный, глубокий, сани тонули в нем вместе с разводьями, и теперь к одинокому дому на берегу курьи была проторена целая дорога. Мать остановила коня передохнуть, а меня заставила бегать по санной колее, чтобы не замерз. Набитая уже конная дорога была твердая, снег посвистывал под пимами, и я бегал от места, где мы выехали, и до нашего свертка, но не мог согреться. На восходе мороз усиливался, потянул ветерок.