С того дня Параня к нам зачастила. Выйдет на переправу, глянет, как работает мотопомпа, и снова в избу. А то так разговорятся с матерью, что она и про дорогу забудет, либо ей не хочется одеваться и бежать на мороз. Тогда мать посылала меня, и обрадованная Параня знай нахваливала, какой я большой и послушный. Мать за разговором по хозяйству управится, в избе приберется и сядет за рукоделье — вязать или вышивать. Параня сначала присматривалась, примеривалась и тоже пяльцы попросила. Но боже мой, как ее-то руками браться за такую работу? Иголка в пальцах едва держится, а уж попасть ею куда нужно, вышить простой крестик, который Алька лет в шесть научилась, — труд невероятный. Однако Параня день за днем терпеливо кряхтела над пяльцами. Поглядит открыв рот, как мать ловко управляется с иглой, пошепчет что-то и давай путать нитки. Если мать кружева плетет — и она за крючок. С вязанием у нее совсем ничего не выходило, но Параня все равно радовалась и подсмеивалась над собой: экая неловкая! Не руки — грабли. Да ничего, медведя и того научить можно. Глазами-то я все запоминаю — руками не могу.
Казалось, она вовсе не переживает, что Иван бросил ее. И вообще никогда не поминала даже своего временного мужа. Только вот чайник звала «чифирбаком»…
Весной переправа на Чети закрылась, помпу увезли, но Параня нет-нет и появлялась у нас на Алейке. Придет, пошушукается с матерью, чаю попьет, на речку, где была дорога, посмотрит и назад в Торбу. Замужество Парани понемногу забылось, подгулявшие бабы, как и прежде, запевали под ее окнами «Ах, Паранюшка, Параня…», и только бабка Лампея все еще ворчала:
— Скормила ироду курей, дура. Самой таперь и яечка нету…
Параня же по-прежнему не горевала и не жалела порушенное хозяйство. Наоборот, ходила в кино, гуляла на складчинах и вместе с другими женщинами пела песню про себя. Летом она работала на нижнем складе, катала бревна. Складской крючок — не кружевной, поэтому она с ним управлялась чуть ли не наравне с другими бабами. Но однажды — дело было в сентябре — занемогла что-то и на попутном тракторе уехала в поселок.
На следующий день Торба узнала новость. Параня родила девочку на четыре килограмма весом, крепенькую и вполне здоровую. Свершилось чудо: живота у Парани никто не видел, в декретный отпуск она не уходила, не страдала от токсикоза и хоть бы пятнышко на лице проступило! Не родила, а будто с куста сняла девку.
Накануне этого события, отправляя меня в школу, мать сунула в ранец тряпичный узелок и наказала занести его Паране. Дорогой я заглянул в него и увидел пеленки и распашонки, из которых уже вырос Пашка-поскребыш. Мне бы еще тогда догадаться, зачем Паране эти вещи, — все-таки трех братьев вынянчил, — но я и подумать не мог, что Параня, эта «мокрая курица», как ее называла баба Оля, этот чурбак на кривых ножках, может родить. Рожать детей, по моему тогдашнему разумению, могли только такие красивые женщины, как моя мать.
В то время мать чувствовала себя плохо. Базедовая болезнь брала ее за горло и душила. У матери выкатывались глаза…
Девчонка у Парани родилась крикливая. Чуть что не по ней — пеленка ли мокрая, пустышка ли выпала, — такого ревака задаст — и на улице слыхать. Параня мечется по избе, за одно схватится, за другое. Надо подмыть ребеночка, перепеленать, а руки-то! — руки не слушаются, да и боязно ей этакими граблями за его тельце браться. Расстелет она на столе одеяльце, пеленку, подгузник, как ее научили, расставит руки и подступает к кроватке, будто птичку собирается ловить. Девчонку надо разворачивать скорее да пеленать нести, а она едва дотронется до заходящейся от крика дочери, как ее саму колотить начинает. Наконец раздергает она мокрые пеленки, вытащит из них ребенка и несколько минут примеривается, как бы взять его: так руки подсунет, этак, и, когда все-таки подцепит шевелящееся тельце и понесет к столу, либо головенка свешивается, либо позвоночник крючком. А как станет пеленать, так смотреть больно. Пока она ножки ему заворачивает — ребенок ручки вытащил, начнет ручки пеленать — а уже ножки торчат. Не стерпит Параня и тоже в слезы, пеленает и плачет. Закутает, закомкает дочку в одеяльце и скорее к груди. Тут детеныш затихнет — благо, что молоком Параня заливалась, — мать же еще пуще в слезы, чуть не в голос орет. Ладно бы такие муки раз-два в сутки, а то ведь, считай, каждый час. Медичка говорит, ты по режиму корми, тогда легче будет, но какой тут режим, если ребенок от рева синеет? Через месяц после больницы Паранина дочка пупочную грыжу себе накричала. По совету женщин, частенько забегающих на крик, привязала она к пупку пятачок, да, видно, грыжка-то все равно болит, и заходится ребенок от крика. Уж будто сыт, грудь не берет — и все плачет и плачет. Схватит его Параня на руки, прижмет к себе, и тетешкает, и бегает по избе, как с пожарной кишкой по льду.
Как-то однажды зашла к ней бабка Лампея, поглядела на Паранины муки с пеленанием и говорит:
— Э-э, девка, робенок-от рук твоих пужается, оттого и кричит.
— Да что ж я сделаю-то?! — отчаялась Параня. — Раз бог руки такие дал?
И тут старая дева Лампея, эта полуведьма, обмывающая покойников, по-утиному подошла к столу, отстранила Параню и ловко так, в несколько движений, спеленала девчонку. Та вмиг реветь перестала, лежит только и глазенками лупает.
— Ишь глазки-то какие ясные, — похвалила Лампея. — Не робенок — чистый ангелочек. Ну что, орлица, хорошо тебе стало? — засюсюкала она. — Легонько на душе-то твоей?.. У-у, руки б непутевые твоей мамке отрубить! Родить-то дурак сможет, вынянчить, на ноги поставить надо.
— Поставлю, — сказала Параня. — Коли родила — вынянчу.
Бабка Лампея окинула взглядом Паранину избенку — пеленки, тряпицы вокруг печи висят, таз с мараными подгузниками стоит, пол не метен, плита еще не топлена, — сцепила руки на животе, вздохнула:
— Мой тебе совет, девка: сдай-ка робенка в дом малюток. И его мучить не будешь, и сама мучиться.
Параню словно обухом по голове ударили. Ноги подломились, глаза выкатились, и губы побелели. Однако в следующую секунду она кошкой бросилась на старуху, вцепилась в волосы и повисла мешком.
— Не отда-ам! Убейте — не отда-ам! Пошла отсюдо-ва, ведьма проклятая! Чтоб ноги твоей не было!!
То пальцы не гнулись, а тут так схватила вековуху, что выдрала две горсти седых волос и расцарапала ей щеки. Вернее, драла-то не Параня — сама Лампея, пытаясь оторвать от себя взбесившуюся женщину. Когда старуха высвободилась и торопливо отступила к выходу, Параня с разбега пихнула ее в толстый живот, отчего вековуха открыла спиной дверь и грузно рухнула за порог.
— И волосья свои забирай! — крикнула Параня, швыряя волосы за порог. — Чтоб духу твоего не было!
За ее спиной закатывался от плача ребенок.
— А зря, девка, зря, — как ни в чем не бывало сказала старуха, переваливаясь на живот, чтобы встать. — Угробишь детенка — всю жисть казнить себя будешь. И мои слова не раз вспомянешь.
Закрывшись на крючок, Параня кинулась к дочери, схватила в охапку, стиснула и заревела на пару с ней. Старуха могла и не колоть глаза про руки ее, Параня сама давно заметила: как только прикоснется к дочери — та, сухая ли, сытая, — в рев. Но до чего же обидно-то, господи! Все дети тянутся к материнским рукам, и нет им места лучше, чем руки, а у нее ребенок боится… Чужие руки ему милей.
Накаркала бабка Лампея, накликала беду старая ведьма. Однажды утром Параня понесла дочку на стол пеленать и уронила на пол. Правда, все благополучно обошлось, на полу в этом месте скомканные половики оказались, да и падать ребенку низко было. Ребенок и не пикнул от этого, зато Параня ошалела от ужаса и давай свои руки бить. В другой раз надо мокрые пеленки поменять, а она подступилась к дочке, расставила руки и взять боится.
Когда Параня роняла ребенка, будто и не видел никто. Однако в Торбе уже стали судачить об этом. Где там спрячешься от народа, если полдеревни сразу видят, что в Параниной избе делается? Медичка прибежала, будто для профилактики, ручки, ножки, головку ребенку осмотрела, прощупала. Ты, говорит, Прасковья, как-нибудь поосторожнее, лишний раз не таскай ее; пока сама на ноги не встанет, пускай больше лежит. А что кричит — не беда, голосистей будет, да и легкие развиваются. Вообще-то ребенок у Парани рос чистым и здоровым, К двум месяцам пополнел хорошо, ручки будто ниточками перетянуты, и нигде ни пролежней, ни опрелостей. Вот только грыжка мучила.
Едва медичка ушла — депутат сельсовета пришел, молчаливый и какой-то печальный мужик по прозвищу Три Ивана. Как только Торба организовалась, его избрали в депутаты и оставили в этой должности, пока последний житель поселка не уехал. Сельсовет был в селе Яранском, поэтому Три Ивана оказался единственным представителем Советской власти в Торбе. Случалось расходиться кому в поселке, его звали делить нажитой скарб; возникала соседская междоусобица — опять шли к нему. Там учителям дрова не привезли, там вербованные разодрались, там кто-то недоволен разделом покосов — везде Три Ивана.