пусть не радости, но все-таки хоть искорки… Всем сердцем она заклинала хозяев смилостивиться, улыбнуться, сказать что-нибудь хорошее — не ей, детям. Нет, никакого ответа, лишь испуг и непонимание. Было такое ощущение, что заехали они с седьмым «б» в какой-то глухой, безответный век, где и нет ничего, кроме безмолвия, сна и страха.
— Ну, извините, пожалуйста, всего вам доброго, до свидания, — произнесла Ирина Петровна механически, все еще на что-то надеясь и с места не двигаясь.
— До свидания, до свидания, — так же механически сказала старуха.
И со словами «До свидания, Марья Ильинична, до свидания, Василий Степанович!» толпа стала вываливаться наружу.
Что сказать ученикам, учительница не знала. По дороге на станцию было ей стыдно и холодно. Казалось, дети со своим неверием куда умнее ее и сейчас справедливо смеются над ней, а послезавтра смеяться будет вся школа. Понятно, кляла Ирина Петровна за все себя, себя, дуру и кулему, кого же еще.
Закрыв дверь, Марья Ильинична перекрестилась и стала торопливо подтирать тряпкой пол, донельзя загаженный.
— Из райсобеса? — спросил Василий Степанович.
Старуха терла молча, а потом застыла над подарками. Некоторое время она боялась к ним прикоснуться. Все же осмелилась, вещи, пока не разбирая, мигом запихала в кладовку; принялась за продукты. Нет, не верила Марья Ильинична своим глазам, да и трудно было так с ходу поверить. Одних консервов мясных и рыбных насчиталось банок пятнадцать. Три пачки чая со слонами. Две палки колбасы — одна твердая, одна помягче. Три коробки конфет, мармелад фруктовый, зефир, джем, макароны, лапша яичная… Три кило гречи, столько же риса, шмат масла сливочного, яблоки, апельсины, три лимона и Бог знает что еще в кульках, кулечках, пакетах, свертках… Были какие-то банки и баночки вовсе не понятные, неизвестного содержания, с нерусскими наклейками. Их старуха сразу решила послать посылкой Георгию, он-то уж разберется. По-быстрому, словно боясь не успеть, рассовала Марья Ильинична продукты по ящикам и полкам, почти все упрятала, как вдруг заверещала во дворе калитка. Старуха обмерла. Кончилось наваждение? Не зря не верила она своим глазам?
— Не пущу, не отдам, — подумала она, — а если что, мясную тушенку все равно не отдам. Две банки хотя бы запрячу, скажу, уже нету, съели.
— Ильинична, — послышался за дверью знакомый голос.
Зайдя в сени, Прокофьевна поклонилась, улыбнулась, но в прищуренных, острых, как сверлышки, глазах было заверение, что ничего от них не утаилось и не утаится впредь, так и знайте.
— Доброго здоровья, Василий Степанович, — сказала Прокофьевна, пройдя в комнату и тщательно ее инвентаризируя.:— И кто это вас навещал?
— Из райсобеса, — объяснил старик, начищая орден.
— Да Нинка, Нинка через людей посылочку передала! — Марья Ильинична вышла в сени и принесла пачку индийского чая рязанского развеса. — Возьми.
— Спасибо… — Соседка качала головой, косясь на слонов.
Нет, Марья Ильинична хорошо знала Прокофьевну, тайны ее интонации и мимики, потому опять вышла в сени, достала коробку конфет, среднюю по величине. Помедлив, прибавила пачку риса.
Теперь Прокофьевну проняло. Так, во всяком случае, Марье Ильиничне показалось.
— Ну, приходи чай пить, — вполне дружелюбно сказала соседка.
— И ты приходи.
В сенях Прокофьевна замешкалась, как бы позабыв, где выход, зыркнула по углам и только после этого пошла восвояси, прижимая к фуфайке гостинцы.
Старуха приблизилась к образку и послала куда положено свои благодарения, попросив на этот раз, чтобы никто больше не приходил, а если, упаси Господи, нагрянут, чтобы оставили тушеночку, две банки, нет, три.
Она вновь все обглядела, в том числе промтовары, решив и это отослать Георгию, им-то куда. Взялась за кульки, пакетики, свертки. Обнаружила какие-то оладушки, которые, поколебавшись, обнюхав, понесла греть на ужин.
Почти беззубый, Василий Степанович с орденом на груди ел не столько медленно, сколько торжественно, в самом деле полагая, что испекли это для него в райсобесе. Чудные были оладушки. Воздушные, нежные, с каким-то особенным, вроде бы знакомым вкусом. И вот, съевши четвертую штучку, вспомнила вдруг Марья Ильинична двух дачниц, пожилую и молоденькую, помещавшихся вместе с керосинкой на веранде; как все сидела молоденькая с книжкой в саду, как отбивалась веточкой от комаров и мошкары, как лезла на ней кожа, как тащила она ведро с водой из колодца. Оладушки… Точно. Та, пожилая, пекла и приносила им в двух тарелках, чтобы не остыли, угощайтесь. И уж непонятно, почему заскребло у старухи на душе, затомило незнакомо и пятая оладушка не полезла ей в рот. В угрюмости, будто потерявшись в родной избе, проползала она еще часок, гаркнув на старика, уколовшего палец при снятии ордена, и легла спать. Но и сон не шел, лезли в глаза оладушки — те и эти, замерзшее личико на крыльце. Долго ворочалась старуха с боку на бок, стараясь отвернуться от бесполезных видений. Уснула.
По городскому времени было еще не поздно, около восьми, когда послышался в доме Сапуновых стук. Что и говорить, многовато для одного дня, но стук в дверь повторился, не яростный, но-довольно энергичный. Старуха лежала. Постучали еще, еще.
— Кто?
— Марь Ильинична, извините ради Бога, это мы. . ну… шефы… на железной дороге произошла авария, где-то под Новгородом, товарный поезд с рельсов сошел, электрички не ходят, до утра не будут. . Хоть погреться пустите! Мы тут больше никого не знаем…
Подумала старуха о странном поезде, который никогда не сходил и вдруг сошел. Врут.
— Лучше бы я с Чацким поехала! Уже бы дома была! Телек смотрела… — сказала девочка, едва не плача.
— Я говорил, не откроет, облом, — сказал голос мальчишеский. — Сталинисты! — Давайте в тот дом постучим, где собака!
И тогда старуха стала поспешно открывать дверь, потому что представила, как идут они к Прокофьевне, как та уличает ее во лжи и скупости, как плюсуется это к обиде прежней, как становится бывшая подруга лютым ее врагом, а похоронить-то их больше некому, не художник же будет это делать со своими бабами.
Орава уставших, замерзших, частично переругавшихся людей заполнила дом. Было уже не до извинений и церемоний, все это забылось, как забылась и первоначальная цель визита, злоба на старуху, которую успели прозвать Кабанихой, и литераторшу, прозванную давно и довольно безжалостно.
Облепили печку, присели, приткнулись, затихли, размариваясь от слишком продолжительного пребывания на чистом воздухе и домашнего тепла. Лишь родительница, поехавшая вместе с дочкой, не предалась истоме: известие об аварии на железной дороге почему-то сильно ее взбодрило, она чувствовала себя как бы оракулом, в некотором роде именинницей, несмотря на жалость к товарняку. Привычная к тому же к физическому труду, она уже подтерла в