верно, очень преувеличиваешь, 2) я вещи жизненные ценю иначе,
иной ценой. Работы я
никакой не боюсь. Я лучше, уютней,
дома себя чувствую в
нашей, простой обстановке,
в русской. Мы сами-то по себе жили очень просто, порой нуждались, но были всегда бодры. Говорю об изгнании. Писала я тебе или нет? Что на моей свадьбе, видя всю эту гремящую пустоту, я прямо остро почувствовала, что утрата эмигрантской доли со всей нуждой и тяготой, промена ее на всю эту мишуру, мне болезненна. И сказала И. А.: «Знаете, И. А., мне жаль нужды моей эмигрантской!» И он это очень понял. Ваня, я ничего не боюсь. Я презираю «удобства»! В их «удобствах» — нет удобства души, — душе неуютно. О, как хочу я написать, много… про это!
Я бы боялась только одного: — мне надо поправиться. Я пока тебе ничего о своем здоровье писать не буду. Ничего, идет, не больна. Мне кажется, что малокровие у меня сильное. Буду лечиться. То, что ты излагаешь в письме (24.I.) — все разумно. И я считаю, что для тебя очень была бы встреча и личное знакомство. И особенно после моей глупой «повести». Ты пойми, что не внешнее важно мне. И оставь этот вздор, который ты о себе часто повторяешь!!
Но у меня тоже есть некоторые пункты, о которых надо было бы только _г_о_в_о_р_и_т_ь. Ничего общего с твоими «недостатками» не имеет! Уверена, что во всем сошлись бы душой! Одно меня иногда колет, больно жалит в тебе — это то, что ты, доверенными тебе от полноты сердечной, интимными вещами, в минуту раздражения колешь меня. Это бывало не раз. Например: «а скажи-ка лучше, что было 9 июня 1939 г.» Я бы хотела, если бы Бог судил так, жить с тобой так, чтобы все тебе смочь сказать. И верю, и знаю, что так бы и было!
Господи, Ваня, случилось что: мама упала с лестницы во дворе — расшиблась ужасно. Перерыв сделала поэтому, послала тебе открытку об этом, чтобы не волновался. Теперь продолжаю. Маме чуть лучше.
Да, так вот, Ванюша мой, все, конечно, очень важно, важно все взвесить. Я согласна. А разве я не взвесила? Я тебя знаю! Но ты меня, я чувствую, неверно представляешь себе. Милый мой, родной, я не могу ничего тебе сказать и «ответить» «о плане» твоем. Нечего и говорить, что всю меня он захватил радостью, сердце мне захватил, но… что мы можем сделать?! Мы совсем бессильны! Видно, надо мириться с тем, что до конца войны мы не увидимся. Но если бы (!), — то я думала, конечно, не к тебе, а где-нибудь нейтрально остановиться. Не из-за сплетен обо мне, но так для тебя лучше, думается. Но это все мечты лишь. Увидимся ли мы? Не знаю. Ванечка, ты для меня единственный! Я же тебя знаю! И думаю, что _л_ю_б_я, можно обойти все, что больно бы могло коснуться другого. Я думаю, что любя, истинно любя, нельзя делать больно, серьезно больно. И все то, чем мы друг друга «колем» иногда, все это оттого, что мы далёко друг от друга. Это же все совсем иное! Я решила, что надо все, все говорить совсем прямо, а воспринимать все совсем просто и тогда все будет ясно. Давай так жить! И потому я тебе прямо сказала, чем ты мне делаешь иногда больно (примечание о 9 июня 1939 г.). И ты мне прости, если я что-нибудь делаю в этом роде и скажи, чтобы я так не делала. Будем совсем откровенны… Мне не хотелось бы касаться еще раз моей «повести» и всего… но должна, т. к. ты, мой родной, не понял меня. Я не сравнивала твой поступок с………[245] N. Но сказала, что «письма твои производят на меня такое же действие»! Это совсем другой разговор. Открытка твоя 31.I была мне меньшим кинжалом в сердце, нежели письма. В письмах ты прямо сравнивал меня с… грязью. Ты сказал: «если бы я стал твое давать Дари, то это было бы ее провалом,» «Дари целомудренна при всей ее страстности и не стала бы кататься по земле» и т. д. Я тебе это пишу не в укор, но лишь уясняя, что я не преувеличила ничего. Ты даже запретил мне ревностью объяснить! Помнишь? Письма были мне, правда, приговором. Мой родной Ваня, прости меня, что глупой «повестью» моей я так тебя разбередила. Я, описывая незначащие факты, тем самым уже, что их брала, давала им вес.
Ты пишешь, что веришь мне без доказательств. И потому я хочу тебе их дать. С N.: он написал письмо на 16 стр. к родителям и ко мне, где признавался в подлости своей, где просил мне верить, молиться за меня и на меня, сообщил, что оставил мысль о самоубийстве, т. к. только живя может еще изгладить свое преступление против меня. И если бы нужно было его какое-либо участие для моего покоя, то он всегда начеку, без всякой надежды меня хотя бы увидеть. Длинное послание, если хочешь, то выписки сделаю. И еще: письма священника того, о котором писала. Он был другом N. и моим духовником. Он знал все, т. е. все мое «н_у_т_р_о», вплоть до моих мучительных разборов совестью всего, каждого помышления даже. Его характеристика меня, моей души, его обозначение: «все произошло от чистоты сердца Вашего». Он утешал меня, уверял меня в моей исключительности (в смысле чистоты как раз) в XX веке, указывая, что я поплатилась за наивность свою. И т. д. и т. п. Если хочешь, пошлю. Выписала бы сейчас, но длинно очень. Писем надо искать — их много! Относительно же «Микиты» — прилагаю его карту, попавшуюся мне на глаза, при разборе других писем, от священника. — Ты увидишь, что близости никакой не было. «Микитка» его прозвище у всех. И видишь и «Вы», и «О. А.» «Подарок» же, за который благодарит — просфорка, которую я ему послала на Рождество, т. к. был он тогда без храма, в лесной глуши у больного волчанкой и тосковал без храма. Мы уже «расстались» тогда, т. е. я запретила говорить о чувствах ему, но когда узнала от его друзей, как ему горько без Литургии, я послала ему просфорку, даже без письма. Мне хотелось его привести в «порядок» душевный! Если хочешь, пошлю тебе еще его письмо 1928/9 и там тоже «О. А.» и «Вы». Их всего три. Послать все? Могу и хочу! О Лёне? Это святой мальчик. Его влюбленность была молением каким-то.
Послала бы и