Ссыльный № 4843».
И опять все эти письма, свидетельства благодарности и доверия, эти руки отверженных, тянувшихся к его отцу, растрогали Антуана.
«Надо бы эти письма показать Жаку», — подумал он.
В самой глубине ящика маленькая папочка без этикетки, а в ней три любительские фотографии с загнутыми от времени уголками. На первой, самой большой, — женщина лет тридцати на фоне горного пейзажа, у опушки сосновой рощицы. И хотя Антуан и так и этак подставлял карточку под свет лампы, лицо этой женщины было ему незнакомо. Впрочем, шляпка с бантами, платье с высоким воротником, буфы на рукавах свидетельствовали об очень давней моде. На втором снимке, поменьше, была изображена та же самая дама уже без шляпки, на сей раз на скамье в сквере, а может быть, в садике перед отелем; а у ног незнакомки под скамейкой сидел в позе сфинкса белый пудель. На третьей карточке был снят без хозяйки один пудель с бантом на голове, он стоял на садовом столе, гордо задрав мордочку. В той же папке хранился еще один конверт, в котором лежал негатив большой фотографии горного пейзажа. Ни имени, ни даты. Если приглядеться повнимательнее к силуэту незнакомки, еще стройной, видно было, что ей уже сорок, а то и больше. Теплый серьезный взгляд, хотя губы тронуты улыбкой: внешность привлекательная, и Антуан, заинтригованный, все смотрел и смотрел на карточку, не решаясь убрать ее в папку. Уж не самовнушение ли это? Ему вдруг почудилось, что где-то, когда-то он, возможно, и встречал эту даму.
В третьем полупустом ящике лежала только одна старая бухгалтерская тетрадь, и Антуан решил было не открывать ее. Старая тетрадь, с вытисненными на сафьяновом переплете инициалами г-на Тибо: но, как оказалось, никакого отношения к бухгалтерии она не имела.
На первой странице Антуан прочел:
«Подарок Люси по случаю первой годовщины нашей свадьбы: 12 февраля 1880 года».
В середине следующей страницы Оскар Тибо написал теми же красными чернилами:
Наброски
о роли родительской власти в истории человечества.
Но заголовок этот был зачеркнут. Очевидно, проект отпал сам собой. «Странное все-таки намерение, — подумал Антуан, — для человека, женатого всего год, когда первый ребенок даже не появился на свет!»
Но когда он перелистал тетрадь, любопытство его снова пробудилось. Лишь немногие страницы остались незаполненными. По менявшемуся почерку видно было, что тетрадь служила хозяину в течение долгих лет. Но это был не дневник, как поначалу решил Антуан и даже в душе надеялся на это: просто отец выписывал различные цитаты, очевидно, по ходу чтения.
Сам выбор этих текстов оказался весьма знаменательным, — и Антуан впился в них испытующим взором.
«Редко что представляет большую опасность, чем привнесение малейших новшеств в установленный порядок» (Платон).
Мудрец (Бюффон{104}).
«Довольствуясь своим положением, он не желает быть иным, чем был всегда, не желает жить иначе, чем жил: он довольствуется собственным обществом и испытывает лишь слабую потребность в других и т. д.»
Некоторые из этих цитат оказались поистине неожиданными.
«Существуют сердца ожесточившиеся, горькие и огорченные по самой природе своей, и все, что соприкасается с ними, становится равно горьким и жестким» (святой Франциск Сальский{105}).
«Мало на свете таких душ, которые любили бы сердечнее, нежнее, преданнее, чем я; и я даже чрезмерен в своем обожании» (святой Франциск Сальский).
«Возможно, молитва затем и дана человеку, чтобы он мог позволить себе ежедневный вопль любви, за который не приходится краснеть».
Этот последний афоризм не имел ссылки и написан был беглым почерком. Антуан заподозрил даже, что автором его является сам отец.
Впрочем, г-н Тибо именно с этого времени приобрел, по-видимому, привычку переслаивать цитаты плодами своих собственных раздумий. И, перелистывая страницы, Антуан, к своему удовольствию, убедился, что тетрадь довольно быстро утратила первоначальное назначение и стала почти целиком собранием личных размышлений Оскара Тибо.
Поначалу большинство этих максим касалось в основном политических или общественных вопросов. Без сомнения, г-н Тибо заносил сюда общие мысли, которые ему посчастливилось обнаружить в процессе подготовки к очередной речи. На каждой странице Антуан наталкивался на знакомую ему вопросительно-отрицательную форму: «Не являются ли?», «…Не следует ли?» — столь характерную для отцовского мышления и его бесед.
«Авторитет патрона есть такая власть, которой достаточно, дабы узаконить его компетенцию. Но только ли это? Не следует ли для того, чтобы процветало производство, установить моральные узы между теми, кто участвует в этом производстве? И не является ли ныне организация хозяев необходимым органом для моральной связи между рабочими?»
«Пролетариат восстает против неравенства условий и называет «несправедливостью» чудесное разнообразие, коего возжелал сам господь».
«Не существует ли в наши дни склонность забывать то, что добродетельный человек неизбежно является также человеком, владеющим добром?»
Антуан перескочил сразу через два-три года. Соображения общего порядка, видимо, все больше и больше уступали место размышлениям, в которых звучало что-то интимно-личное:
«Не то ли дает нам уверенность чувствовать себя христианином, что Церковь Христова есть также и Власть земная?»
Антуан улыбнулся. «Вот такие вот честные люди, — подумалось ему, — коль скоро они мужественны и пылки, подчас опаснее любого негодяя!.. Они навязывают свою волю всем — преимущественно лучшим, — они до того уверены, что истина у них в кармане, что ради торжества своих убеждений не останавливаются ни перед чем… Ни перед чем… Я сам был свидетелем того, как отец ради блага своей партии, ради успеха любой из своих благотворительных затей разрешал себе кое-какие штучки… Словом, разрешал себе то, что никогда не разрешил бы, если бы речь шла о его личных делах, интересах, — чтобы, например, получить орден, заработать деньги!»
Глаза его бегали по страницам, выхватывая наудачу абзацы.
«Не является ли вполне законной и благотворной некая разновидность эгоизма или, лучше скажем, способ использования эгоизма в благочестивых целях: например, пропитать эгоизмом нашу христианскую деятельность и даже нашу веру?»
Тому, кто не знал самого Оскара Тибо или его жизни, некоторые утверждения могли показаться просто циничными.
«Благотворительность. То, что составляет величие и, главное, ни с чем не сравнимую социальную действенность нашей католической Филантропии («Благотворительность», «Сестры св. Венсана де Поля» и т. д.) — сводится, в сущности, к тому, что распределение материальной помощи касается лишь покорных и благомыслящих и не рискует поощрять недовольных, мятежных, словом, тех, кто не желает мириться со своим низким положением, тех, у кого с губ не сходят такие слова, как «неравенство» и «требования».
«Истинное милосердие — не в том, чтобы просто желать счастья ближним.
Господи, дай нам силу принудить тех, кого нам надлежит спасать».
Мысль эта, очевидно, преследовала его, так как через несколько месяцев он записал:
«Быть жестоким по отношению к себе самому, дабы иметь право быть жестоким в отношении других».
«Не следует ли числить в первом ряду непризнанных добродетелей именно ту, что дается тяжким искусом, ту, что в моих молитвах я уже давно именую: «Очерствением»?»
И еще одна запись на отдельной чистой странице звучала совсем страшно:
«Творить насилие силою добродетели».
«Очерствение», — думал Антуан. Он вдруг осознал, что отец был не только черствым, но и очерствевшим, намеренно очерствевшим. Впрочем, он не мог отказать в некоторой мрачной прелести этому непрерывному самопринуждению, даже если оно вело к бесчеловечности… «Добровольно кастрированная чувствительность?» — подумал он. Иногда ему казалось, что Оскар Тибо страдал от себя самого и своих заслуг, завоеванных в такой суровой борьбе.
«Уважение вовсе не исключает дружбу, но рождает ее лишь в редких случаях. Восхищаться не значит любить; и если с помощью добродетели можно добиться уважения, то нечасто она открывает сердца людей».
Тайная горечь водила его рукой, когда несколькими страницами ниже он написал: